Выпуск № 11 | 1968 (360)

том безжалостного осмеяния. Обычно на сцене представал дряхлый, высохший или, наоборот, разбухший, выживший из ума старикашка, давно утративший свои супружеские права на Елену... Но, сохранив все поворотные события оперетты, Немирович-Данченко прочел ее как античную новеллу о любви Елены и Париса, о торжестве подлинной страсти. Соответственно был пересмотрен и образ Менелая. Мужчина в расцвете лет, он относился к Елене как к лучшей драгоценности в своей коллекции и потому не касался ее, предпочитая проводить время с рабыней! «Он страдает не как обманутый муж, а из-за боязни, что лучшая вещь испорчена», — таков был смысл режиссерского решения образа Менелая.

Путь актера к нему был сложен. Как ни странно, но на первых порах очень мешал глубоко пережитый образ Зиновия Борисовича. Мешала сходная ситуация: ведь Менелай, возвращаясь с войны, тоже застает Елену в чужих объятиях... На репетиции этой сцены Владимир Иванович спросил артиста:

— А почему не смешно?

Сиолетти («Тоска»)

— Что же здесь смешного? — ответил Ценин. — Я опять застаю жену с любовником...

— Тогда, — рассказывает артист, — Немирович-Данченко понял что надо мной еще довлеет образ Шостаковича, и сказал:

— Да это ж надо рассказать как анекдот!

— И все же роль не давалась, — продолжает Сергей Александрович. — Уже шли просмотровые репетиции в Ленинграде, где гастролировал театр; Канделаки смешил вовсю, Кемарская «купалась» в волне восхищения, а я все еще не мог почувствовать себя в образе. В конце концов я понял, что виной был грим — какой-то безличный, блондинистый паричок, жидкая бородка не вязались с моим представлением о Менелае. Я чуть не плакал. На последней репетиции Владимир Иванович вызывает меня к себе (а мы всегда были этому рады, потому что, безукоризненно вежливый с актерами, он бережливо относился к нашему самолюбию, а главное — на редкость умел подсказать, а то и показать характер, движение души) и спрашивает:

— Ну, Ценин, что Вам мешает?

— Грим, — отвечаю я.

— Нет, не то, не получаются куски, что-то Вам мешает...

— Грим, — повторяю я.

Владимир Иванович даже покраснел от раздражения и недоумения:

— Почему — грим?!

— Да я сейчас как библейская личность, прямо Иисус Навин! А мне нужен Валтасар! Ведь я брат Агамемнона (его играл В. Федосов) — он большой, черный, бородатый, и я должен быть такого же «калибра», только рыжий, и борода крупными завитками, как стопочки червонцев. Ведь это царь-купец, царь-стяжатель.

Владимир Иванович тотчас позвал художника спектакля П. Вильямса; он набросал новый грим, за ночь приготовили парик и бороду. Я их надел и пошел на сцену уже Менелаем...

Обе эти роли показывают, как помогает актеру верно увиденный внешний образ и как для этого необходим запас жизненных и художественных впечатлений. Грим Менелая во многом навеяли артисту античные изваяния, высеченные крупным резцом. Его царь был могучего сложения, величав и горд, но при этом заметно туповат и самодоволен. Несоответствие одного другому уже само по себе рождало смех. Запомнилось, с какой естественностью и комизмом артист раскрывал огромное напряжение ума Менелая, когда тот решал непосильную для себя задачу: «взошел» ли Парис на ложе Елены или «не взошел» (напомню, что царь, войдя в опочивальню, увидел Париса и Елену спящими!). А какой эффект производили гаммообразные рулады на огромном диапазоне, которые выделывал Менелай в минуты

Сико («Кето и Котэ»)

гнева! Это уж, вероятно, находка самого Ценина, ибо только ему подвластны были подобные пассажи. «Какой голос! Какой голос!» — воскликнула Тоти даль Монте, услышав его Менелая уже после войны.

Были ли эти две партии лучшими из пятидесяти с лишним ролей, сыгранных Сергеем Александровичем на сцене театра, которому он остался верен до нынешних дней? Трудно сказать! Просто у него не было плохих, незаметных, «пустых» ролей. Обладая огромным мастерством перевоплощения, артист всегда выходил на сцену тем персонажем, которого он представлял, и поэтому всегда запоминался.

Те, кто видел «В бурю» Т. Хренникова, вряд ли забыли точную по бытовой достоверности и вместе с тем символичную по душевной опустошенности фигуру пьяного авантюриста Антонова. Или великолепного графа Омоная в «Цыганском бароне» Штрауса, или злобного Кащея бессмертного в одноименной опере Римского-Корсакова. Или графа Панательяса — министра испанского двора в Перу («Перикола»), рьяного блюстителя дворцового ритуала, за предельно изысканными манерами которого скрывается бесконечная глупость. И снова помогла живопись: его облик подсказал актеру «Портрет инфанта» Веласкеса; большой лоб с залысинами на удлиненном лице, крошечные усики вверх двумя запятыми, роскошный темных цветов костюм... Тридцать шесть лет играет Ценин эту роль и всегда получает большое удовольствие. Так же и зрители. Немирович-Данченко, прослушав по радио в феврале 1941 года возобновленную им «Периколу», в письме изложил свои критические замечания по спектаклю, не найдя, однако, ни одной «зацепки» у Панательяса: «Ценин очень хорош. Он и характерен, и живет тем, чем Панательясу жить полагается, и в то же время не навязывает зрителю юмора, не напрягается, хотя и чутко следит за реакцией в зале».

Ну, а кто, видевший «Сказки Гофмана» Оффенбаха на периферийных сценах, запоминал такой персонаж, как Споланцани? Роль считалась типично «компримарской», и актер должен был лишь вовремя, и по возможности чисто, произносить свои фразы. А в исполнении Ценина создатель поющей и танцующей куклы Олимпии вырос в яркую фигуру полусумасшедшего фантаста, едва ли не решившего, что ему удалось сконструировать человека! Насколько его игра была выразительна и в то же время в духе оффенбаховской музыки, говорят строки письма к артисту такого знатока театра, как Т. Щепкина-Куперник: «...я была одной из публики: но Вы для меня были одним из очень ярких впечатлений от театра за последние годы: изящество, легкость и стильность Вашей игры остались в памяти, которая теперь редко что-нибудь сохраняет с таким хорошим чувством». Письмо было отправлено после спектакля «Сказки Гофмана» в 1950 году.

И уж у всех любителей театра на памяти уморительный, впавший в детство, но моментами злобный, как крыса, император Ференц, каким предстает Франц-Иосиф в рассказах венгерского солдата («Хари Янош» Кодая, талантливо поставленный Л. Михайловым). Вспоминаются мне и овеянный теплым народным юмором писарь в «Запорожце за Дунаем», и веселый, находчивый кинто Сико в «Кето и Коте», и, конечно, недавнее создание Ценина — дворецкий в оперетте Зуппе «Донья Жуанита». Его величественная фигура с отточенными манерами, благообразное лицо, украшенное седыми бакенбардами, — единственное, что напоминает о былом великолепии губернаторской резиденции... Роль ограничена в основном брезгливым восклицанием: «Это неприлично!» И тем не менее по яркости ее, вероятно, можно поставить на первое место в спектакле.

  • Содержание
  • Увеличить
  • Как книга
  • Как текст
  • Сетка

Содержание

Личный кабинет