Выпуск № 7 | 1963 (296)

фессор Бейлштейн; вечно упрюмый хвалитель бородинского гения Трифонов; краснощекий, улыбающийся, приветливый, как весеннее солнышко, мой закадычный друг мировой судья Владимир Авдеев.

И вот с небольшим опозданием являются и сами «тузы». Медленными шагами, бледный, подходит высоченный Александр Глазунов; еще вчера многообещающий гимназист, а сегодня — объект споров междуусобствующих партий, завтра —признанный мастер-авторитет. «Здравствуй, Сашенька, — что-нибудь новое с собой?» — Глазунов часто является с каким-либо подарком квартету. Стройный, кудрявый Феликс Блуменфельд нервозно втискивается в ассамблею, в его форватере брат Сигизмунд; оба особенно желанные на «пятницах», так как являются непревзойденными исполнителями a vista1: первый — пианист, для которого рукописная партитура — игрушка, второй — обладатель звучного тенорового баритона. Идет юрист Арцибушев, одаренный дилетант-композитор. Близорукий Лядов, входя, сразу же вооружается пенсне. Лядова сопровождает легенда, что из младшего поколения русских авторов он самый одаренный и самый ленивый. От этого упрека его трудно защитить: пока он «слиговывал» свои рукописи, Беляев каждый раз разрывался от нетерпения. В обществе Лядов главенствовал не только благодаря удивительной логичности суждений, способности глубоко мыслить, но и из-за своего неиссякаемого юмора, хотя сам никогда громко не смеялся. Слово Лядова как раз в наиболее важных вопросах часто руководило даже Римским-Корсаковым — тем самым Римским-Корсаковым, который в своих мемуарах говорит о сонливости Лядова за роялем. У меня не осталось такого впечатления. Я попадал под обаяние мягкого, бархатного туше Лядова, его свободной, хотя и не виртуозной техники, его естественно грациозной фразировки. Правда, даже в маленьком обществе он неохотно садился за рояль; но сев, он мог забыть о времени, импровизируя, забавляясь темами.

И вот входит неиссякаемый «сосуд» остроумия, давнишний друг дома Беляева, автор нескольких талантливых струнных квартетов Николай Соколов; после него, — превосходящий ростом всех собравшихся, сам Римский-Корсаков. «Вкатывается» круглый и красный, как спелое яблоко, Герман Ларош. Блестящий стилист, остроумный полемист, он все же не мог удержаться ни в одной редакции: ибо в лени превосходил даже Лядова. Явился любимец Беляева и Лядова Александр Скрябин, молоденький, хрупкий, красивый, переполненный страстными речами.

Со стечением многочисленной публики наблюдается известная селекция. В музыкальном салоне — Римский-Корсаков, Стасов, Репин, Трифонов. В кабинете — молодое поколение. В центре их внимания скоро оказываются Лядов, Скрябин, Глазунов и Соколов.

Скрябин полулежит на просторном турецком диване и с юношеским задором рассказывает о музыкальной жизни Москвы, о Танееве, Сафонове и вдруг восклицает: «Хочу жениться!» Его мысли скачут с одного на другое без переходов. Лядов тихо улыбается. Вокруг письменного стола Беляева и придвинутого к нему круглого столика сгрудилась группа: здесь пишут ноты. Какие-то бумаги разрезаются в полосы, другие склеиваются вместе. Врывается Митрофан Петрович: «Ну что, Готово-ли?» — «Готово!» — «Так давайте сюда!». Все устремляются в музыкальный салон: в кабинете Беляева только что родилась новая композиция — «Полька» для струнного квартета. Три счастливые «роженицы»: Глазунов, Соколов, Лядов. Около полудюжины акушерок, помогавших принимать новорожденного, заботятся о первой чернильной ванне, переписывая партии. Лицо Беляева светится радостью. Как назвать новорожденного? «Les Vendredis, les Vendredis!»

Ровно в двенадцать раскрываются двери в широкую, также a giorno освещенную столовую. Вечер обыкновенный — редких гостей нет; садись, где желаешь. Все же и на этих обыкновенных вечерах образовался свой известный традиционный порядок. В узком верхнем конце стола Митрофан Петрович; направо от него обыкновенно единственная дама во всем обществе, его жена Мария Андреяновна. По бокам, налево от хозяина дома, Римский-Корсаков, Глазунов, Лядов. Иногда создается веселая ситуация: Римский-Корсаков оказывается соседом Лароша. Направо от Марии Андреяновны мое место.

По обоим бокам вниз (даже в обыкновенные вечера нас было за столом более 30-ти человек) образовывались разные «клубы», из которых вы делялись два: квартетисты и их «родня» — все другие инструменталисты, как Гильдебранд, Вержбилович; второй Соколов с его «приходом» — молодыми авторами Акименко, Алфераки, Калафати, Винклер, Спендиаров, Малишевский, понятно, два Блуменфельда.

После ужина возвращаемся в музыкальный салон послушать последнюю новинку «Сашень-

_________

1 С листа (ит.).

ки». Игре Глазунова не хватает всего того, что отличает виртуоза, она тяжеловата, как и сам Глазунов, без элегантности и сколько-нибудь богатой палитры красок, но зато ей присуще все, что отличает серьезного музыканта, и нигде ни одной ноты мимо, голосоведение прозрачно, как узор ковра: местами чувствуется скрытая первичная боярская сила, как будто гордость победы. Сашенька кончил — никаких оваций, никаких «браво»: здесь не привыкли к таким банальностям. Единственный, быть может, Стасов «выстреливает» свое «тузово-с!» — и как он это «выстреливает»!

Но играл не только один Глазунов. Играл каждый, у кого в портфеле было новое сочинение: Блуменфельд, Спендиаров, я, больше всех Скрябин. (На «пятницах» прослушали в его исполнении все новые произведения вплоть до Четвертой сонаты.) Аудитория беляевских «пятниц» следила за эволюцией композитора со все возрастающим вниманием, позже — с удивлением, пока, наконец, не разделилась на два лагеря. Среди верующих остались Беляев, Стасов. Римский-Корсаков, Глазунов, как мне казалось, относились прохладно, но с респектом; Лядов не мог скрыть известное разочарование: «Все же это не мой композитор»... Но в те «пятницы», о которых идет речь, Скрябина слушали с увлечением: он был действительно неподражаемым исполнителем своих сочинений. Только в позднейшие годы он стал до такой степени нервным, что его мимика уже переходила в гримасу, глядя на которую мне было не по себе: всегда хотелось подыскать себе место в сторонке. Страсть и сила в его исполнении не были уравновешены; и все же не было больше ни одного пианиста, который передавал бы его фортепианную музыку так, как он сам.

Я пытался описать обыкновенную «пятницу». Но один вечер не был похож на другой. Известное разнообразие вносили гости. Чаще всего из Москвы приезжал Сергей Танеев, самобытнейший человек среди русских композиторов-музыкантов. Когда Сергей Иванович, этот добродушнейший из добродушных, появлялся на горизонте, то младшая, самая жизнерадостная часть гостей бледнела. Сразу же и категорически запрещалось курение. Но все же Танеев был желанным гостем. Для Беляева, прежде всего, своими струнными квартетами — непревзойденными по мастерству произведениями русской музыки. А для всех друзей музыки — как пианист с необыкновенными способностями и еще более необыкновенным репертуаром. В его исполнении «Wohltemperierte Klavier» Баха для наших ушей, казалось, был священнодействием Большой мессы. Даже неверующих он умея убедить, и, слушая фугу cis-moll, охотно забывали анекдоты, вино и даже трубку.

Мои воспоминания о беляевоких «пятницах» были бы неполными, если я не упомянул бы самые веселые и, может быть, самые великолепные заключения некоторых вечеров: импровизации «Итальянской оперы» — диаметральную противоположность заключениям танеевоко-баховских вечеров. Для «Итальянской оперы» — dramma per musica — не требовалось большой подготовки. Сигизмунд Блуменфельд — героический баритон; Коля Соколов — исходя из потребностей либретто — либо лирический тенор, либо драматическое сопрано; иногда, правда, и то и другое; еще один-два человека — и состав исполнителей укомплектован. Оркестр — Глазунов и Феликс Блуменфельд за двумя роялями, четырехручно. Костюмы — что только попадалось под руку из гардероба Беляева и его супруги (или гостей), иногда весьма интимного свойства. Бутафория — первый попавшийся зонтик, кухонный или столовый нож. Язык, понятно, «итальянский», хотя ни в одном словаре такого не сыщешь. Опера начиналась с импровизированной Глазуновым — Блуменфельдом увертюры в законченном классическом стиле. Речитативы, арии, дуэты — все импровизация «солистов», за которыми «оркестр» следовал невероятно внимательно, модулируя, выдерживая органные пункты до тех драматических высот, которые предвещали близкую катастрофу. Когда на паркете лежали только «трупы», волей-неволей оперу надо было кончать. Но и слушатели были уже без дыхания — от непрерывного смеха. Едва могли собрать весь реквизит. Иногда страдал и один-другой «котелок».

Более редкими «гостями» пятниц были москвичи Рахманинов и Чайковский, Рахманинова я лично на них не встречал; он обыкновенно приезжал в рождественские каникулы, когда меня не было в Петербурге. Он славился как непревзойденный исполнитель не только своих произведений, но и Шопена.

Чайковского же, наоборот, я неоднократно встречал у Беляева; и хотя мне с ним пришлось обменяться лишь несколькими словами, все же избежать необычайного обаяния этого художника я, как и другие, не мог.

  • Содержание
  • Увеличить
  • Как книга
  • Как текст
  • Сетка

Содержание

Личный кабинет