Выпуск № 5 | 1973 (414)

Менялись ли с течением времени сколько-нибудь существенно художественные вкусы Игумнова? Претерпевали ли заметную эволюцию его взгляды на музыкальное исполнительство?

 

Я. Флиер

В основном и главном игумновские воззрения и эстетические принципы оставались, видимо, достаточно устойчивыми. Полагаю, что не ошибаюсь в этом вопросе, поскольку знал Константина Николаевича, находился близ него в общей сложности около двадцати лет. Его симпатии артиста и педагога с давних пор были на стороне музыки ясной, содержательной, подлинно реалистической в своей основе (иной он попросту не признавал), его «кредо» музыканта-интерпретатора всегда выявляло себя через такие качества, как непосредственность и искренность исполнительского воплощения образа, проникновенность и тонкость поэтического переживания. В то же время изменялось — и весьма заметно — его отношение к отдельным авторам, музыкальным опусам, трансформировались соответственно и художественные требования в части их интерпретации. Скажем, листовскую обработку увертюры к «Тангейзеру» мне приходилось показывать ему не один раз и, что интересно в данном случае, с довольно большими интервалами. Вспоминаю, что в начале тридцатых годов он склонялся по большей части к эффектной, блистательной пианистически импозантной трактовке этой вещи. Позднее, в сороковые, когда виртуозная бравада начала прямо-таки раздражать Константина Николаевича (недолюбливал он ее, впрочем, и прежде), отчасти изменились и его педагогические комментарии к «Тангейзеру». Советы и рекомендации сводились теперь к тому, чтобы играть эту пьесу строже, благороднее, высвечивая внутренний, эмоционально-психологический аспект музыкального действия. Надо сказать, что сам Константин Николаевич как исполнитель на склоне лет все более и более настойчиво искал художественную «истину» на фортепиано где-то между pianissimo и mezzo forte. Те же тенденции накладывали отпечаток и на его преподавание.

Следует ли из этого, что он стал более нетерпим к чуждым ему трактовкам и интерпретаторским замыслам? Более непримирим к «инакомыслящим» в искусстве?

 

Я. Флиер

И да и нет. В отношении того, что шло наперекор его творческим позициям в искусстве, так сказать, принципиально противоречило им, Константин Николаевич сделался, возможно, еще более «несговорчивым», чем в прежние времена. А с другой стороны, в сороковые годы я лично стал замечать у него большую, нежели раньше, беспристрастность в суждениях, да позволено будет сказать, большую объективность в оценках и заключениях. Однажды, помню, мне пришлось побывать вместе с ним в концерте, где прозвучала D-dur’ная соната Шуберта в исполнении Святослава Рихтера. Когда мы возвращались домой, Константин Николаевич сказал: «Честно говоря, это не мой Шуберт. И все же не могу не признать — это великолепно». А ведь когда-то, в довоенные годы, бывало и по-иному. Альфреда Корто, например, Игумнов в свое время принял с большими оговорками, несмотря на то, что выдающийся пианистический класс французского мастера сомнению не подлежал.

 

Л. Оборин

На склоне лет Игумнов стал, как мне кажется, более скуп на слова, более краток и лаконичен в указаниях. Правда, излишней словоохотливостью на уроках он не отличался и прежде — пышных, цветистых разглагольствований не любил во все времена. Считал, что в хорошей музыке всегда есть что-то такое, чего лучше не беспокоить словами. Ну, а впоследствии эта черта его характера (если угодно — особенность педагогической манеры) приобрела еще более явственные очертания.

И вообще, в тридцатые — сороковые годы стала как-то особенно заметной огромная художническая и человеческая мудрость Игумнова-педагога. Она давала о себе знать решительно во всем — начиная с выбора репертуара для учеников.

Приходилось слышать, что Константин Николаевич, составляя учебные программы молодых пианистов, был крайне осторожен в отношении завышенных по трудности пьес?

 

Л. Оборин

Суть в том, что само понятие «трудность» Игумнов иногда расшифровывал несколько по-другому, нежели окружавшее его студенчество. К примеру, один из учеников выразил как-то желание сыграть А-dur’ный концерт Листа. «Возьмись сначала за Es-dur’ный, а там будет видно», — ответил ему Константин Николаевич. При случае я поинтересовался, чем было вызвано такое решение: «Ведь Es-dur’ный листовский концерт в виртуозно-техническом отношении, пожалуй, посложнее А-dur’ного». На что он мне возразил: «Зато

А-dur’ный, на мой взгляд, сложнее по своему музыкальному содержанию».

Ученик Игумнова, признанный исследователь его пианизма Я. Мильштейн пишет в своих работах, что вся жизнь Константина Николаевича вплоть до последних дней была непрерывным творческим поиском…

 

Л. Оборин

Да, это так. Он и впрямь не знал минут самоуспокоения в искусстве. Почти никогда не довольствовался достигнутым. Всегда шел вперед, сколько хватало сил. Не переставая доискивался нового и в исполнительстве, и в педагогике. Когда ему было уже за шестьдесят, он случайно услышал о существовании произведения, дотоле ему неизвестного,— Концерта для двух роялей Вильгельма Фридемана Баха. Узнал об этом — и на моих глазах заплакал. Так расстроила его мысль, что до сих пор он не был знаком с этой музыкой…

 


А. ГОТЛИБ:

«…атмосфера созидания музыки».

Мне не повезло: я попал в класс Константина Николаевича всего за год до окончания Московской консерватории.

Краткость моего пребывания в классе Игумнова лишает меня почетного права подробно рассказывать о его педагогическом методе. Но встречи с ним были одним из самых значительных событий моей жизни, и поэтому хочется поделиться некоторыми воспоминаниями.

Внешность Константина Николаевича была примечательной. Высокий, сухощавый, очень прямой, с несколько угловатой фигурой; характерная походка — неподвижно плывущий корпус, вдоль которого свободно висели руки, неширокий шаг. Узкое лицо удлинялось огромным лбом; резкая линия носа, поджатые губы. Светлые серые глаза, которые чаще бывали неопределенно рассеянными, но иной раз внимательно «нацеливались» на собеседника.

Столь же своеобразной казалась игумновская манера держаться. Сидел он, удивительным образом закрутив одну ногу вокруг другой в два витка; любил, закинув правую руку за голову, теребить мочку левого уха. Однажды, объясняя тонкости полупедали, внезапно «сложился пополам», залез под рояль и, взяв рукой за носок ботинка совершенно опешившего ученика, стал мягко нажимать на лапку педали, спокойно приговаривая: «кончиками пальцев, только — кончиками пальцев!..».

Вместе с тем, еще не начав даже говорить с этим могущим вызвать своим видом улыбку человеком, каждый испытывал к нему глубокое почтение. Чем оно объяснялось? Трудно сказать; вероятно — интуитивным пониманием его незаурядности и духовного богатства, его неброской, но безупречно подлинной интеллигентностью. То, что мы передразнивали его походку или ерзание на стуле перед началом игры, то, что в разговорах меж собой фамильярно называли его «Костя», нисколько не нарушало нашей искренней почтительности и легко с ней уживалось. Это было лишь обычной формой типичного для школьников стремления как-то сократить внутреннюю дистанцию между собой и учителем. Дистанцию, которую зачастую хотят преодолеть в свою очередь и некоторые педагоги, стараясь наладить с учениками мнимо товарищеские отношения.

Игумнову «ощущение дистанции» не мешало; она все время явственно чувствовалась — он на редкость полно соответствовал тому образу, который мы подразумеваем, произнеся слово «профессор». Но неловкости это не вызывало; скованность ученика быстро исчезала благодаря ровной, великодушной снисходительности и спокойной доброжелательности учителя. Я никогда не слышал, чтобы Константин Николаевич кричал или ругал кого-либо. Он говорил обычно спокойно, высоким, негромким, немного тягучим голосом. Прослушав плохо подготовленное задание, Игумнов просто заметно скучнел лицом и, ограничившись двумя-тремя общими замечаниями, переходил к следующей пьесе. Так же сдержан был Константин Николаевич и на похвалу. Одной из высших ее градаций бывало тихо оброненное «недурно!». Но надо было видеть, какой радостью озарялось лицо счастливца, удостоенного такого поощрения! Самым верным признаком того, что учитель тобою доволен, была продолжительность урока, и все мы считали ее своей лучшей наградой и самым желанным своим достижением. 

Больше всего мне запомнились не отдельные меткие замечания нашего педагога, не ярко раскрытое им образное содержание какого-либо определенного произведения, а самая атмосфера занятий и то необычайно чистое

  • Содержание
  • Увеличить
  • Как книга
  • Как текст
  • Сетка

Содержание

Личный кабинет