Занимался Игумнов со всеми с большим увлечением, порой проявляя неисчерпаемое терпение. Всеми средствами стремился передать свой опыт другим. Этим объясняется то, что он в ту пору чаще, чем обычно, беседовал с учениками, встречался для творческих разговоров с людьми, интересовавшимися его искусством, его педагогической работой, и даже выступал с методическими докладами (чего он вообще не любил делать).
На редкость интересными были и его появления на концертной эстраде. Все, кто слушал тогда Игумнова в концертах, находились под обаянием его игры. Она приобрела какие-то новые, с трудом поддающиеся определению черты. Казалось, все просто, понятно и в то же время непостижимо, неповторимо: талант пианиста составлял как бы одно целое с исполняемой музыкой. Не было ничего нарочитого, аффектированного, ничего надуманного, неестественного, поверхностного. То было искусство, порожденное неизмененной искренностью чувства.
Летом 1946 года Константин Николаевич, быть может, впервые почувствовал по-настоящему груз старости. Жаловался на боли в ноге, тяжесть в голове, на общее недомогание. Внутренняя сила, с которой он всегда сопротивлялся нездоровью, казалось, была на исходе.
Правда, новый, 1947 год он встречал с надеждой на лучшее. Предстояло немало интересных концертных выступлений. Планировались записи, в том числе и запись Сонаты c-moll op. 111 Бетховена. Да и со здоровьем дело как будто налаживалось. Первая половина года прошла более чем успешно. Широкий резонанс имели концерты. На зачетах превосходно играли ученики. В конце июня Игумнов уехал в Ереван на государственные экзамены и, несмотря на утомительное расписание, провел их на редкость бодро. В письме из Еревана он сообщал: «Прилетел я сюда отлично, не испытав ни малейшей неприятности, и здесь тотчас же окунулся в экзаменационную гущу, проводя ежедневно на экзаменах утро (10–3) и вечер (с 7 часов)… Здешний климат в эту пору я выношу не очень хорошо, хотя в общем чувствую себя прилично…»
Последнее свое лето, лето 1947 года, Константин Николаевич провел в Тарусе у своего старого друга доктора М. М. Мелентьева. В начале августа он писал: «Я — уже более двух недель нахожусь в Тарусе. Доехал я сюда с полными удобствами и здесь обставлен заботливо… Живу однообразно и бессодержательно. Погода была неустойчивая, но сейчас как будто наладилась. Заниматься своим делом еще не начал, так как самочувствие у меня посредственное, — отдал маленькую дань гриппу и все еще тупая голова. Понемногу гуляю, но далеко не ходил и ограничивал себя в оба конца километра на 4. Видно, уже, как встарь, не походишь...».
Осенью Константин Николаевич еще раз побывал в Ереване на дополнительных экзаменах. Вернулся он в Москву больным, в скверном настроении. Перемогаясь, ходил в класс, с большими усилиями заставляя себя заниматься с учениками.
3 декабря 1947 года он уже совсем больным, с температурой, давал концерт в Большом зале Московской консерватории. И этому концерту суждено было стать его последним концертом. В программу входили сочинения Бетховена (Соната D-dur op. 10), Шопена (Соната h-moll op. 58), Лядова (Прелюдия h-moll, Вариации на тему Глинки) и Чайковского («Вечерние грезы», «Страстное признание» — премьера по рукописи, Большая соната G-dur op. 37); «на бис» — Чайковский, Пабст (Колыбельная), Ант. Рубинштейн (Экспромт F-dur), Шуберт (Музыкальный момент cis-moll). Накануне дня концерта он сыграл на репетиции почти всю программу великолепно. Много раз приходилось нам слушать у него Сонату h-moll Шопена и Сонату G-dur Чайковского, но то, что довелось услышать на этой репетиции, несомненно, являлось одним из самых лучших его исполнительских достижений. Он сам был доволен и просил только зайти к нему вечером, чтобы послушать его еще раз со стороны — все ли в порядке с педализацией. На концерте его исполнение, хотя и было вдохновенным, страдало неровностями. Кое-где он срывался, забывал; технически не все удавалось (по его собственному признанию «пальцы не слушались»), случались и звуковые просчеты. Тем не менее концерт в целом оставил неизгладимое впечатление. Многое по настроению было сыграно изумительно, с редкой одухотворенностью. Да и воздействовал концерт не только отдельными исполненными в нем произведениями, но и всем своим составом, всей своей атмосферой. Разумеется, никто из нас тогда не подозревал, что этот концерт — особый концерт, что в зале звучит лебединая песня артиста…
На следующий день после концерта Константин Николаевич еще пытался работать. Пришел в класс. Но вскоре его покинул. 6 декабря в 11 часов утра предстояла запись на грампластинку «Баркаролы» Рахманинова, «Страстного признания», «На тройке» и «Колыбельной» Чайковского. Но эту запись он вынужден был отложить; ее перенесли на
10 декабря. Вечером 6 декабря он все же играл в ЦДРИ несколько пьес из «Времен года» Чайковского. 7 и 8 декабря он в основном провел дома, надеясь на улучшение здоровья. 9 декабря зашел в класс, но не занимался. Никогда не забыть мне его страдальческого выражения лица, беспомощно-утомленных глаз, с тоской устремленных на меня при прощании (я оставался заниматься вместо него в классе) и словно вопрошавших: «Неужели я уже сюда никогда не приду?». То было его последнее посещение консерватории, профессором которой он состоял почти полвека.
10 декабря он порывался идти на запись, но уже не смог. Пришлось лечь в постель. Болезнь быстро прогрессировала. Уже в середине декабря она приняла затяжной характер. Врачи уклончиво называли ее «тяжелой», избегая более сильных выражений. Константин Николаевич держал себя в руках. Лишь изредка прорывались у него пессимистические нотки: «У меня сейчас нет никаких желаний; это — плохой признак». 19 марта 1948 года Константина Николаевича, исхудавшего до неузнаваемости, обессиленного, отвезли в Боткинскую больницу. Прощаясь, уже лежа на носилках, он сказал мне чуть слышным голосом: «Приходится ехать, если не вернусь домой к июню, то вряд ли вообще вернусь. Работай с учениками как работал. Рукописи Оленина — они лежат на рояле — возврати в Музгиз. Отзыв о них сделай сам, полагаюсь на твой вкус. Что в консерватории? Как прошло собрание? Что Мясковский?».
Это были последние слова, которые я слышал от Константина Николаевича.
24 марта около 4 часов дня он скончался в Боткинской больнице в полном сознании. 27 марта при огромном стечении народа в Большом зале Московской консерватории состоялась гражданская панихида. Его гроб утопал в живых цветах и зелени Венки от правительственных и общественных организаций, от музыкальных учреждений, от друзей, почитателей, учеников… Почти вся музыкально-художественная Москва пришла проститься со своим любимым артистом. В почетном карауле беспрестанно сменялись музыканты, артисты, художники, ученые, общественные деятели, друзья, коллеги, ученики. Речи сменялись музыкой, музыка — речами. Многие плакали, не стесняясь выражения своих чувств… В тот же день на Новодевичьем кладбище состоялись похороны. При свете заходящего весеннего солнца гроб с его телом был опущен в могилу, вырытую рядом с могилами Николая Рубинштейна, Танеева и Скрябина. В числе провожавших его гроб была А. В. Нежданова.
30 марта в Малом зале консерватории состоялся концерт студентов класса Игумнова, намеченный еще при его жизни. Малый зал, вероятно, еще не видел на своих студенческих концертах подобного скопления публики. Пришлось прекратить доступ в зал, который был уже за полчаса до начала концерта заполнен до отказа. В концерте, открывавшемся речами декана фортепианного факультета В. В. Нечаева и автора этих строк и продолжавшемся до 12 часов ночи, играли А. Бабаджанян, О. Бошнякович, X. Блюменталь, М. Гамбарян, Б. Давидович, Э. Моносзон, Д. Серов, Н. Штаркман. Все исполнители имели исключительно большой успех у весьма искушенной публики, которой мог бы позавидовать любой концертант.
Скорбь о Константине Николаевиче была глубоко искренней В его лице музыкальный мир и особенно Московская консерватория потеряли не только большого музыканта, но и настоящего человека. Он был в полном смысле этого слова совестью Московской консерватории, причем в такое время, когда она не раз находилась на перепутье. Его жизнь, как в ранние, так и в поздние годы, свидетельствовала о напряженной пытливой работе, о непрестанных исканиях, о высоком понимании искусства. Его художественные устремления всегда лежали не в области узкоэгоистичной, личной, а в области общественной. Не для того он играл и учил играть других, чтобы себя славить, а для того, чтобы славить людей и быть им полезным. Он действительно, в полном значении этого слова, служил людям, служил своему искусству.
-
Содержание
-
Увеличить
-
Как книга
-
Как текст
-
Сетка
Содержание
- Содержание 3
- Одной жизнью с партией, народом 4
- «Фронтовые дороги» 10
- Звучите, походные марши 13
- «Волга» 20
- Быть или не быть «Гамлету» в балете? 22
- Барометр «песенной погоды»… 29
- На семинаре в Таллине 40
- «Где б ни был я» 47
- «Конкурс продолжается» 49
- Выдающийся музыкант и педагог 50
- «Ave Sol» 54
- В начале артистического пути 57
- В оптимистическом ключе 61
- Стремясь к высотам 64
- Гости из-за рубежа: Хисако Цудзи 65
- Новая встреча с Гевандхаузом 66
- К 100-летию К. Н. Игумнова 68
- Существовал ли композитор Матинский? 85
- О музыкальной эстетике 93
- Новая работа о песнях Полесья 96
- О «режиссерском» и «актерском» началах в исполнительстве 98
- Коротко о книгах 101
- Важный резерв пропаганды 103
- Воскрешение музыкального театра Рамо 104
- Богатство души и таланта 114
- «Воскресение» Яна Циккера 116
- Большое человеческое искусство 121
- Будапештские мозаики 124
- Памяти Бенце Сабольчи 125
- «И музыки закат…» 126
- На музыкальной орбите 134
- Наш вестник 136