Выпуск № 3 | 1966 (328)

ва Лермонтова с хором и оркестром, от которой и впрямь становится «так легко, легко». Или романсы Рахманинова — эти жемчужины русской вокальной лирики, а может быть, его же четыре старинных роспева (из соч. 37) для солиста и хора a cappella, от которых словно веет седой древностью, истинно славянской крепостью. А не элегически ли скорбная «Поэма о любви и море» Эрнеста Шоссона? (К слову сказать, эта «Поэма» вообще не издана у нас. Пишущий эти строки знал ее лишь по французскому клавиру и не подозревал, сколько музыкальных красот может открыть в ней подлинный артист.) Или же, наконец, «Серенада» Бенджамина Бриттена для тенора, валторны соло и струнного оркестра, интереснейшее сочинение выдающегося композитора современности, — не оно ли? (Еще раз «к слову сказать»: честь первого исполнения «Серенады» в нашей стране опять-таки принадлежит Козловскому, а сделанная им ее грамзапись, которая получила восторженную оценку автора, является первой в мире.)

Я убежден, что вокалист-профессионал, певец-концертант, педагог найдут здесь массу материала для изучения, наблюдений, выводов, возможно, споров. Пусть они сами скажут свое слово. Моя же цель — поделиться с читателем лишь общими впечатлениями и мыслями, вызванными этими концертами Козловского, доставленной ими радостью.

*

Сколько бы ни говорить об изумительном исполнительском мастерстве Козловского, не перестаешь восхищаться им.

Дело не только в совершенном владении вокальной техникой. Главное в том, что чудесный дар природы — голос, отшлифованный бесконечно требовательным к себе тружеником до степени алмазной грани, полностью подчинен ему, и на первом плане — правда творимого в процессе исполнения образа. Такой правды артист достигает прежде всего поразительно тонким ощущением смысловой и психологической верности интонации, умением, говоря словами Шаляпина, «по-разному окрашивать звук скрытой за ним мыслью и эмоцией». В этом, в конечном счете, и есть «главный секрет» искусства Козловского. Оттого его интерпретация всегда представляется оправданной, убедительной.

Например — в романсах Рахманинова. В миниатюре «Сей день я помню» всего 18 тактов, диапазон мелодии невелик — чуть больше октавы, вокальный рисунок довольно прост. Но какое множество чуть уловимых оттенков единого в целом настроения раскрывает здесь Козловский! Дымкой легкой грусти подернутое воспоминание о давно минувшем дне... Он, она, трепетное ожидание признания, счастливый миг («И вдруг, как солнце золотое» — на этой фразе словно ощущаешь теплый золотистый свет, внезапно хлынувший через зеленую листву), и — снова все медленно уплывает куда-то в глубины памяти, в далекое прошлое... Мастерски прочитанный рассказ, удивительно напоминающий иные прелестные лирические миниатюры Бунина.

Или популярнейший «Островок». Этот романс часто трактуют, я бы сказал, слишком «конкретно» — так, будто исполнитель и в самом деле смотрит на море и видит остров, а на нем «зеленые уклоны», «трав густых венок» и т. п. Бесспорно: возможная трактовка. Но Козловский делает иначе. Он с первой же фразы, какой-то неуловимой окраской звука, чуть более, может быть, чем обычно, замедленным темпом словно погружает слушателя в состояние дремотного полусна. И чувствуешь, что никакого острова в действительности нет, что он — мечта, подобно мечте Фрези Грант или сказочному Альфеланду северных викингов. Просто усталый человек задремал, и видится ему прекрасный, неведомый остров... И насколько поэтичнее становится давно знакомый, казалось бы, образ!

Аналогично (в широком смысле, конечно) трактует Козловский и остальные так называемые «пейзажные» романсы Рахманинова. Он раскрывает их изнутри, выявляя эмоциональный подтекст лирики. Поэтому в «Весенних водах» вы чувствуете не только буйное весеннее обновление природы после зимней стужи, но и душевное обновление человека, а в акварельно-нежном «У моего окна» за ветвями цветущей черемухи угадываете и иные образы — ожидание ли чего-то светлого, думы ли о ком-то дорогом...

«У моего окна» соседствует в цикле с не менее популярным «Здесь хорошо». На первый взгляд это представляется не совсем удачным, поскольку романсы эти кажутся чрезвычайно схожими — и литературной основой, и настроением некоторой созерцательности; и написаны они на стихи одного автора и даже в одной тональности (A-dur), да еще с кульминациями на одной и той же ноте (верхнее си)! Петь их рядом, казалось бы, «невыгодно». Но... Козловский спел их — и спел совершенно по-разному. Если в первом романсе («У моего окна») ощущение светлого утра, безмятежности, то в «Здесь хорошо» вечерние, «оранжевые» краски и общее настроение — скрытая грусть. И такое, несколько неожиданное, решение оказывается психологически очень верным: «Здесь нет людей... здесь тишина...» — ведь это

одиночество. И не случайно в музыке, хотя и написанной в мажоре, все время чувствуется «минорное наклонение», и кульминация ее — тоже в миноре.

Совсем иное — романс «Не может быть!», посвященный памяти В. Ф. Комиссаржевской. У Козловского это настоящая драматическая сценка, словно выхваченная из кульминационного эпизода какого-нибудь оперного спектакля, исполненная огромного душевного напряжения и трагизма. Почти зримая (хотя, как известно, на концертной эстраде Козловский чрезвычайно скуп на жесты, мимику — вообще на внешнюю «игру»: он «играет» только бесконечно разнообразной палитрой своего голоса) — почти зримая картина: человек, застигнутый внезапно страшным горем, не в состоянии поверить в него. «Она жива!., сейчас проснется...» Просто произошла какая-то нелепая ошибка, но сейчас все исправится. Он хочет быть убежден, что это так, иначе слишком страшно. Буквально видишь, как в безумной надежде он обращается к безмолвным присутствующим, умоляя их подтвердить, что он прав: «Смотрите: хочет говорить...» И столько беспредельного отчаяния перед непоправимостью свершившегося в заключительных судорожных, «разорванных» возгласах: «Но нет!.. Лежит... тиха... нема... недвижна...» Несчастный все понял...

Удивительно правдивая картина, и ни малейшего налета мелодраматизма (а здесь так легко в него впасть!), ни малейшей «театральности», при полной иллюзии «зрительного впечатления».

И снова контраст — романс «Сон». Очень редко, к сожалению, звучащий в наших концертных залах, последний романс, написанный Рахманиновым (из соч. 38). Изумительной красоты кантилена, долгая-долгая, кажется бесконечной на поистине беспредельном дыхании певца. Поразительна легкость, с какой Козловский преодолевает чрезвычайно высокую тесситуру и максимальную протяженность музыкальных фраз, исполняемых по предписанию композитора на «едином смычке». Так и чудится: несет вас куда-то на «широких крылах» — птица, не птица, — и уж «не понять, как несет, и куда, и на чем», только так сладостно отдаться этому волшебному полету.

Многие считают именно «Сон» наибольшей удачей артиста в рахманиновском цикле. Возможно, они и правы. Все же я отдал бы предпочтение другому романсу — «Не пой, красавица», настолько идеальна здесь гармония великолепного пушкинского стиха, чудной музыки и классически строгого, ясного и чистого пения. Не случайно именно этот романс среди других рахманиновских в нашем представлении уже давно и неразрывно связан с артистической индивидуальностью Козловского, так же как, например, «Я помню чудное мгновенье» — среди романсов Глинки, «Для берегов отчизны дальной» — из Бородина или «Редеет облаков летучая гряда» — из Римского-Корсакова. (Наверное, тоже не случайно, что все они написаны на тексты Пушкина...)

Я остановился лишь на некоторых романсах из обширного рахманиновского цикла, отобрав их почти наугад — те, что вспомнились первыми. Но великолепно были исполнены и остальные — «Покинем, милая», «Проходит все», «Мы отдохнем» (на слова из «Дяди Вани» Чехова), «Какое счастье» (последний, написанный для Собинова, особенно), аскетически суровый «Монолог Пимена» из музыки к «Борису Годунову», опубликованный посмертно и практически остававшийся не известным широкой аудитории, еще другие... Очень трудно, говоря об исполнителе такого класса, как Козловский, не повторяться в одних и тех же превосходных эпитетах, подыскать «новые», «еще не сказанные» определения...

*

Большой артист, выступая впервые с каким-либо незнакомым произведением, тем самым кладет начало традиции его исполнения.

Сейчас уже невозможно представить иное прочтение глинкинской кантаты «В минуту жизни трудную», чем то, которое дал Козловский 1.

Эта кантата исключительно трудна в вокальном отношении. Глинка, поручая ее знаменитой Д. М. Леоновой, тем не менее «не полагал, чтобы голос ее (хотя свежий и звонкий) мог удовлетворительно выполнить (кантату. — П. П.)...» Кроме того, партия солиста написана для среднего голоса, и Козловский был вынужден транспонировать ее на полтора тона, подняв регистр до верхнего до.

Но совершенно не замечаешь этих трудностей. Ни одного момента напряженного, «несвободного» пения, всегдашняя легкость и чистота интонирования, строгая и благородная манера — удивительно цельный и удивительно возвышенный музыкальный образ...

_________

1 Написанная в 1855 году, эта кантата почти незвучала после смерти автора. Точнее, звучала изредка в изуродованном и «сокращенном» виде, без хора и в сопровождении фортепиано (издание Ф. Стелловского, вызвавшее в свое время справедливое негодование Глинки). Козловский возродил авторскую партитуру.

  • Содержание
  • Увеличить
  • Как книга
  • Как текст
  • Сетка

Содержание

Личный кабинет