Выпуск № 1 | 1975 (434)

Обладая сильным и красивым голосом, Кабаиванска создала образ правдивый и многогранный, писанный в истинно романтическом ключе, притягательный своей непосредственностью и цельностью. Тоска у нее — женщина сильного чувства, но одновременно чересчур капризная, своенравная, ревнивая. Игра и пение Кабаиванска убеждает в естественности подобных контрастов.

Экспрессивная артистическая манера певицы, естественно, с наибольшей силой сказалась во втором акте. Голос ее звучит в самом высоком «эмоциональном регистре», а через минуту, когда обнаруживается, что путь к спасению возлюбленного пролегает через бесчестие, кажется, последние силы покидают ее. Кабаиванска начинает свой монолог словно в забытьи. В кризисный момент она будто полностью отключена от драматической ситуации. Но постепенно в ее просветленном пении слышится сперва робкий и нерешительный, а затем все более настойчивый поиск «опоры», по характеру меняющейся интонации мы начинаем ощущать возрождение силы сопротивления — вот тот художественный эффект, которого достигает певица.

Здесь уместно было бы остановиться на роли Скарпиа, но до этого — несколько соображений о декоративной стороне спектакля, ибо некоторые ее особенности, как ни странно, послужат мне трамплином к рассказу о важном персонаже оперы Пуччини.

Декорации «Тоски» принадлежат кисти Н. Бенуа — нашего соотечественника, одного из виднейших деятелей итальянского музыкального театра, связавшего свой путь с La Scala. Что ж, декорации прекрасны, они написаны с ощущением стиля эпохи и характера музыки. В них, кроме того, учтены традиции, канонизировавшиеся чуть ли не с времен самого Пуччини, и в этом есть свой резон. Хотя, думается, плодотворным могло бы оказаться и иное решение; во всяком случае, возможно, тогда в декоративном оформлении спектакля удалось бы «расслышать» и такие слои музыки, которые пока еще безмолвствуют. Говоря конкретнее, сейчас все ясно, неопровержимо, почти документально красноречиво; нет недоговоренности, нет и возвышения какого-либо мотива вплоть до символа. В самом деле (хотя советы критика могут быть расценены как попытка узурпации чьей-либо компетенции), почему бы, например, не разгрузить сцену в первом акте, а во втором не подключить к кабинету Скарпиа «часть окружающего пространства»? Какие открылись бы контрасты — роскошь дворца и тюремные застенки! А в третьем акте силуэт собора Святого Петра в сочетании с «ноктюрновым» небосклоном вносит в оформление привкус размягченности, романтической приподнятости, между тем хотелось бы противоположного эффекта — чтобы было жутко и холодно...

Раз уж речь зашла о пожеланиях, остановимся на некоторых аспектах роли Скарпиа в трактовке М. Дзанази. В роли этой, как известно, не так уж много вокально выигрышных эпизодов, претендующих на законченную портретность. Такой эпизод в опере по существу один: «Да, я деньги люблю, продажным слыву я», спетый Дзанази с большим эмоциональным подъемом, с ощущением своеобразной пластики вокальной линии, сочетающей жесткую угловатость и напускную галантность, свирепость и прорывы непосредственной эмоциональности. Отличный певец убеждает нас и как актер, не переигрывая в моментах психологически взвинченных, например — в сцене смерти (кстати, избежать здесь схемы «оперного злодея» — задача не из легких).

...А ведь, если задуматься, удивителен этот образ «полицейского героя», с легкой руки Пуччини проложившего себе дорогу на оперную сцену! Литература и театр давно его облюбовали (вспомним хотя бы французов — Стендаля, Бальзака, А. Дюма), знакомство же музыки с ним несколько запоздало1.

Итак, кто же Скарпиа? Во имя обеспечения законности ему дарована безграничная власть, он «может все». Именно потому, что «он может все», исчезает малейший шанс сохранения законности. Он даже не в силах отменить приговор преступнику, которого создало его собственное рвение!

«Полицейский герой» пришел в оперу со своим специфическим реквизитом и правилами поведения; орудиями пыток, шантажом и лицемерием. Нет, соперничество равных по силе его не устроило бы; «полицейский герой» просто улыбнулся бы, если его упрекнули бы в бессилии против духа; он ведь убежден, что самый стойкий дух может быть разрушен непомерным физическим страданием.

Скарпиа отнюдь не маньяк, который обо всем на свете позабыл, кроме блага государства. Ничуть не бывало. Он похотлив и алчен, и Пуччини недаром насытил его музыкальный язык колючими, угловатыми интонациями. Он в какой-то мере «вывел» своего героя из Яго, не забыв о специфической выразительности тритоновых гармоний, сарказме фиоритур деревянных, ползучих хрометизмах и т. д.

Оспаривать величие композитора, вознамерившегося воссоздать конфликт «Тоски», по меньшей мере наивно, но реально представить себе возможности и границы его стиля — необходимо. Лишь после этого можно говорить об исполнительской трактовке. Сценам пыток Каварадосси, диалогам Скарпиа и Тоски нельзя отказать в силе воздействия. Мы были свидетелями столкновения грубой силы, облаченной в тогу неприкосновенности, и ее жертв, которых проводят через «круги ада», пытая нравственно и физически. И все же, думается, Пуччини перед лицом явлений, которые сам же вызвал к жизни, — по существу эстетически безоружен. Средствам, которые он применяет для воссоздания образа Скарпиа да и драматических ситуаций, связанных с ним, — не хватает яда и остроты, сжигаю-

_________

1 На это, правда, были свои причины. В эпоху героико-романтической оперы такому образу просто не нашлось места на сцене. Выкроенный по образцу злодея Пизарро из «Фиделио»; он был поначалу несколько абстрактен по характеру. Верди довольно близко подошел к «полицейскому герою» в «Луизе Миллер». Но молодой гений итальянской музыки тогда не оценил «перспективность материала». И разве не симптоматично, что на оперные подмостки «полицейский герой» взобрался на пороге нового столетия? Ведь «Тоска» появилась в 1900 году!

щей ненависти, которые впоследствии стали столь характерными для реализма нашего времени — реализма Брехта и Шостаковича, Пикассо и Фолкнера.

Именно потому на долю современного исполнителя выпадает трудная задача. Да, Дзанази, как уже было сказано, хороший артист, а Франческо Молинари Праделли — прекрасный дирижер, превосходно чувствующий стихию исполняемой музыки. А тут все-таки требуется что-то, как бы вне ее лежащее, но способное поднять ее на новую ступень обобщений. Нужен был Скарпиа не только сладострастный и жестокий, коварный и аморальный, нужна была такая звуковая окраска (впрочем, и «окраска» жестикуляции и одежды!), чтобы он воспринимался как отрицание жизни, как угроза человеческому, как полное его извращение. Помню В. Чабукиани дал такую пластику Яго, что тот ассоциировался не то с пресмыкающимся, не то с крысой, хотя на нем был щеголеватый офицерский мундир. Это было страшно: скачущая в танце крыса или приподнимающаяся над жертвой змея. Утрировка? Несомненно. Но никакого насилия над шекспировской идеей и, следовательно, никакой фальши. Подобной активности хотелось бы и в решении образа Скарпиа.

Мне кажется, в трактовке Праделли конфликты оперы вообще несколько «поистерлись». Например, в первом действии, когда ризничий объявляет о поражении Бонапарта и в ответ поднимается невообразимый гвалт учеников, клириков и певчих капеллы, возникает прекрасный повод для острого гротеска — странной смеси неискренней радости, откровенной издевки и ритуального пения. Здесь так и просится «звуковая вакханалия»! Или же вновь обратимся ко второму действию. Ведь Скарпиа допрашивает Каварадосси на фоне несмолкаемого торжественного пения, доносящегося из дворца. В трактовке же Праделли второй план как-то стушевался, превратившись в простой фон.

В полной мере не смог засверкать и момент психологического перелома во втором акте (тот момент, когда Каварадосси растерзан, Тоску вынудили к признанию и Скарпиа торжествует, а Скьяроне сообщает о победе Наполеона под Маренго). В это мгновение вспыхивает революционная песня — как символ победы, видение торжествующей справедливости, предвестник сурового возмездия. К сожалению, спектаклю не хватило здесь именно энергии, исступленности, непреклонной воли...

Пуччини по праву считается чародеем-портретистом женских характеров, утонченной страсти, поэтической эмоциональности. Эта особенность его эстетики была воплощена миланцами с исключительной силой убеждения, в чем немалая заслуга и режиссера П. Фаджони. Но верится, что «Тоску» можно прочесть и остропублицистически; быть может, это приблизит ее к нашей современности, заставит ее быть более активной и непримиримой к антигуманности.

*

«Аида» — благодатный материал для демонстрации любой стороны вокально-сценического искусства. Но певцам, очевидно, известны и те опасности, которые подстерегают их в этой опере. То ли в силу особого масштаба характеров, то ли из-за исключительной популярности «Аиды», как и шекспировские трагедии, требует прямо-таки выдающегося исполнения. Игра, новизна режиссерского прочтения — все остается всуе, если нет очень высокого качества голоса, мастерства созидания широкой кантилены, способности к драматически насыщенному интонированию. Ф. Коссотто (Амнерис) и Дж. Круц-Ромо (Аида) обладают этими качествами, да и весь ансамбль солистов, хор и оркестр оставили отраднейшее впечатление.

Но сперва несколько слов о спектакле в целом. Как и музыка «Кармен», музыка «Аиды» в самой себе заключает театральность, ее трудно представить вне сцены, без декораций, грима, экзотики Древнего Египта. И режиссер Дж. де Лулло с художником П. Л. Пицци не мудрствовали лукаво. Наиболее выразительными оказались лирико-психологические эпизоды; другая же сюжетная линия, связанная с борьбой египтян и эфиопов, могла быть более красочной и динамичной. Отдельные стороны постановки вызывают разное отношение. Архитектура и даже пейзаж, увиденные нами, как и следовало ожидать, — «египетские». В жестикуляции персонажей, опять-таки без утрировки, ощущаются некоторые мотивы той же восточной культуры. В сцене чествования Радамеса удачен принцип «сжатия арены» высокими крепостными стенами, как бы «удлиняющими» перспективу. А в храме Изиды красивость таинственного ритуала посвящения в военачальники обусловила перевес зрелищного над чисто музыкальным. Думается, что ярче могли быть и костюмы, продуманней — световая партитура. Сцена в подземелье, где замурован Радамес, вообще «неудобна» для режиссерского решения, и тут без скидки на условность не обойтись. Но в данном спектакле подземелье скорее напоминает некое более или менее комфортабельное «купе», чем место погребения. А ведь от этой сцены должно веять жутью...

Если бы Верди назвал свою оперу «Аида и Амнерис», то вряд ли стоило бы оспаривать такое название. Жизнь Амнерис не завершается столь трагически, как жизнь Аиды, но путь царевны не менее тернист. Неистовая в любви и ревности, могущественная принцесса, не сумевшая победить рабыню, олицетворение женственности и коварства — такова Амнерис у Верди. И такова же она у Коссотто, создающей образ трагической силы и ослепительной яркости, заставляющий и ненавидеть героиню и сочувствовать ей. Голос певицы пленяет красотой и насыщенностью во всех регистрах. Но дело не только в голосе и присущем Коссотто сценическом мастерстве.

Социальная характерность оперного персонажа может оказаться чистой условностью: в конце концов для выбора выразительных средств как будто необязательно иметь в виду прошлое Виолетты, ученую степень Фауста, воинское звание Отелло, общественную функцию Досифея или среду, окружающую Германа. А все же без такой социальной характерности все эти образы неизбежно что-то теряют. И Коссотто прекрасно пони-

  • Содержание
  • Увеличить
  • Как книга
  • Как текст
  • Сетка

Содержание

Личный кабинет