Выпуск № 4 | 1971 (389)

классическое течение в западной культуре XX века: недаром его суждения во многом напоминают и высказывания крупнейших художников и теоретиков этого течения.

Даже тогда, когда герой романа Кнехт разрывает с «искусственным» мирком Касталии и уходит в большой мир, «в люди», даже и тогда для него сохраняют свою великую ценность принципы неоклассической «духовности» и неоклассической эстетики. Подобно человеку, искусство не может жить страданием, неразрешенностью противоречий, безвыходностью, безответными вопросами. Искусство не имеет права оставаться симптомом болезни, не предлагая решений, ответов и способов излечения. Искусство не имеет права оставаться в границах безобразия, не давая положительно прекрасного. И в заключительном фазисе своего развития Кнехт отстаивает эти убеждения, толкуя их в духе неоклассицизма. «Глубина вселенной и ее тайны не там, где тучи и мрак, глубина в прозрачном и радостном». И неправы те, кто видит в бодрости, веселости, равновесии духа лишь ребячливость и трусливое бегство «от ужасов и бездн жизни в ясный и упорядоченный мир пустых форм и формул, пустых абстракций и причуд». Кнехт готов согласиться: в наше трудное время таких беглецов от жизненных противоречий немало — и в Касталии их большинство. Но «ложная ясность», по его убеждению, не отнимает ценности у «истинной ясности». В этом различии он усматривает центр всей проблемы. Он ссылается на существование целых поколений, «чья ясность — не игра в видимость, а серьезна для них и глубока». Однако эти поколения относятся к совсем другой эпохе, эпохе относительно простой и восходящей, к раннему и свежему утру современного мира. И ссылка на эти поколения ровно ничего не доказывает, пока не обнаружена возможность «истинной ясности» и ее корень в сегодняшней действительности.

Кнехт вспоминает о недавно скончавшемся Магистре музыки: «...этот человек в последние годы своей жизни в такой мере обладал добродетелью ясности, что весь лучился ею, одаривая каждого своей благожелательностью и жизнерадостностью, своим добрым расположением духа, верой и доверием». Пример не убедителен, ибо человек, о котором идет речь, жил не в жизни, а в музыке, — и притом не во всей музыке, а лишь в музыке, воплощающей гармоническое единство человека с миром, настоящего — с будущим. Пример не убедителен, ибо влияние такой чудесной личности прекращается именно там, где начинаются жизненные тревоги и заботы во всей их неотложности и жгучести.

Кнехт указывает также на непреходящую красоту и праздничность искусства: «Эта ясность — не блажь, не самоуслаждение, она высшее познание и любовь, приятие любой действительности, бодрствование на краю всех бездн и пропастей, добродетель святых и рыцарей... В ней — тайна прекрасного и подлинная субстанция всех искусств. Поэт, славящий в танцующем беге своих стихов величие и ужас жизни, или музыкант, заставляющий прозвучать чистое бытие, есть светоносец, делающий мир радостнее и прозрачнее, даже если он ведет нас через слезы и мучительное напряжение... Дарит он нам уже не свой мрак, не свою боль и робость, но каплю чистого света, вечной ясности» (разрядка моя. — В. Д.). На это можно заметить: Кнехт искусственно суживает область подлинного искусства и красоты, предполагая доказанным то самое, что требуется доказать. «Скромное предложение» Свифта, «Шинель» Гоголя, «Братья Карамазовы» Достоевского, «Процесс» Кафки, «Доктор Фаустус» Томаса Манна и еще тысячи замечательных творений искусства вовсе не делают мир радостнее и дарят нам как раз свою боль, однако без них «подлинная субстанция всех искусств» была бы существенно неполной.

И в конце рассуждения Кнехта снова — ясность музыки, которая есть не что иное, как отвага, как бодрое, улыбчивое, танцующее шествие сквозь ужасы и огни мира, как жертвоприношение. <...>

Он сел и медленно, совсем тихо сыграл фразу из той сонаты Пёрселла, которую так любил отец Иаков. Словно капли золотого света, падали звуки в безмолвие, так тихо, что в промежутках слышна была песня старинного фонтана во дворе. Нежно и строго, скупо и сладостно встречались и переплетались голоса прозрачной музыки, отважно и бодро вели они свой любовный хоровод сквозь Ни-

что времени и бренности, на краткий срок своей жизни придавая комнате и ночному часу безмерность мироздания...» Здесь хочется в чем-то согласиться с Кнехтом. Верно, что в музыке, обычно говорящей обо всем вместе взятом, а не о локальном, чрезвычайное значение приобретает идеальный момент жизни и человека, их положительно прекрасная сторона. И то, что музыка всем строем своим лучше «оборудована» для выражения гармонии, а не хаоса в мире и человеке. И, пожалуй, то, что музыка сказала больше, развернутее, подробнее, чем другие искусства, о радости, удовлетворении, веселости, блаженстве и счастье человека (Адорно считает это скорее недостатком музыки прошлого, ее — пусть благородным — обманом).

Но, как бы там ни было, злое и безобразное вошло в мир музыки (хотя и позже, чем в другие искусства) — и с этим уже нельзя ничего поделать; как бы там ни было, но мучительные и неразрешенные противоречия современной действительности и современного человека ворвались в музыку — это неустранимо, и музыка обязана справиться с этим. Разве не сказалось в этом приближение музыки к жизни — невозможность оставаться в стороне, потребность участвовать в битвах своей эпохи, готовность принять в себя все стороны жизни, а не только идеальное и прекрасное?

Подводя итог рассуждениям Кнехта, нужно сказать: он везде натыкается на ту самую трудность, о которую всегда разбивалась классицистическая эстетика, — на разрыв должного и сущего.

Теперь как раз время обратиться к критике неоклассицизма, содержащейся в романе Гессе, критике во многом очень глубокой и заслуживающей пристального внимания. Ибо в романе неоклассицизм подтверждается и одновременно опровергается; признается необходимость тяготения больной культуры к культуре здоровой и вместе с тем неизбежность вырождения культуры, оторвавшейся от современной истории; неоклассицизм растет из современной почвы и вместе с тем не способен к ней прижиться; без него нехорошо, а с ним — плохо. Это противоречие — ключ к идейной позиции романа.

Мирок Касталии хорош, огромный мир буржуазной действительности плох. Но в каком же действительном отношении находятся крошечный хороший мирок и огромный плохой мир? На этот главный вопрос Кнехт дает ответ ясный и правдивый: «Где-то там, за пределами Провинции, существовал другой мир, билась человеческая жизнь, и мир этот противостоял Касталии и ее законам, не подчинялся ее порядкам и законам, не поддавался обузданию и совершенствованию» (разрядка моя. — В. Д.). Передовое меньшинство — сначала незначительное — способно, вообще говоря, указать путь огромному реальному миру. Но оно оттого и является передовым, что учитывает тенденции и силы, имеющиеся в современной «плохой» действительности. А люди Касталии — вовсе не передовые, они — посторонние, их позиция — «возвышенный вид дезертирства». Высокий нарциссизм. Самоусовершенствование в таких обстоятельствах превращается в «самодовольство», в «самолюбование» и питает духовный аристократизм, к которому Гессе и его герой относятся не только резко отрицательно, но прямо-таки с отвращением. Общество в момент тревоги и тоски стеной огородило Касталию от всего ужасного и мрачного, чтобы за этой стеной хранились все лучшие человеческие ценности: доброжелательность, радость, ясность, красота. Но оказалось, что таким образом сохранить их невозможно, что в изоляции от страдающего человечества они разлагаются и гибнут. Суть этих ценностей в том, что они не только «для себя», но обязательно и «для других». А здесь они только «для себя», и оттого тухнет горящий в них огонь, они коченеют в холоде равнодушия, становясь «мишурными духовными заменителями подлинно переживаемой жизни», формой созерцательно эстетического бытия во все менее годной для дыхания атмосфере «интеллектуально-артистического существования».

Ни на мгновение не должны мы забывать, что роман Гессе появился в 1943 году, когда в печах сжигались миллионы и фашистское зверство справляло свой шабаш. В такой момент человеческая совесть гонит прочь из эстетического «облегченного» мирка. Гессе изобразил неоклассицизм, устыдившийся самого себя. «Таким образом, в груди Кнехта разгорался старый спор между этическим и эстетическим» (разрядка моя.— В. Д.). В обычные вре-

  • Содержание
  • Увеличить
  • Как книга
  • Как текст
  • Сетка

Содержание

Личный кабинет