Выпуск № 8 | 1969 (369)

К КРИЗИСУ БУРЖУАЗНОЙ КУЛЬТУРЫ

Ю. Давыдов

Негативная диалектика «Негативной диалектики» Адорно

Однако против неумолимой логики, вытекавшей из адорновских размышлений о коварной «диалектике просвещения» и механике «авторитарного сознания», в миросозерцании Адорно взбунтовался «дух отрицания», дух 20-х годов, и с ним пришлось идти не компромисс — если не теоретического, то психологического порядка. А между тем компромисс этот был тем более сложен и труден, что если у молодого Адорно «дух отрицания» совпадал с логикой социально-критической позиции и составлял ее одушевляющий пафос, то теперь эти моменты его миросозерцания решительно разошлись и враждебно противостояли друг другу: лирический «дух отрицания» противостоял эпическому «духу социологии», как дух романтизма — духу «трезвой научности». Отделившийся от социологической почвы «дух отрицания» выступал как нечто все более и более отвлеченное от «эмпирической реальности», тяготеющее уже не к социологии, а к философии, метафизике, быть может, даже к религии. Миросозерцание, ранее представлявшееся целостным, распадалось на составляющие его «элементы». Однако Адорно не осознавал этого: метафизический «дух отрицания», романтическое неприятие «позднебуржуазной» действительности он — по-прежнему! — пытался втиснуть в социологические формы и формулы, внутренне предполагающие программу конкретных общественно-политических преобразований, которой он не мог предложить. Отсюда — углубление противоречия между субъективно-романтическими импульсами адорновского мышления и обьективно-коллективистскими способами их осуществления в рамках теории, на которое мы уже обращали внимание.

Коль скоро логика рассуждения привела пессимистически настроенного автора (соавтора) «Диалектики просвещения» к выводу, что «рационально организованное общество» парализует или даже ассимилирует, вбирает в себя конкретные социально-политические силы его отрицания, постольку для доказательства необходимости превращения его в иное общество — для обоснования «скачка» из царства необходимости в царство свободы — ему приходилось прибегать к новой, гораздо менее конкретной, гораздо менее определенной аргументации. В этой аргументации все более значительное место занимает ссылка на формулы гегелевской диалектики, которые, в силу того, что они из орудий исследования превратились в способы доказательства, принимают характер магических формул и заклинаний. В итоге на место более или менее точно выверенной социологической перспективы, характеризующей возможные модификации «позднебуржуазного» общества, пути его превращения в новое общество, выдвигается отвлеченная диалектическая категория «иного, в общем-то совершенно правомерная, но в рамках социологической теории выступающая как абсолютно инородное тело, метафизический привесок. Под категорией “иного” у Адорно скрывается “нечто” принципиально отличное от “позднебуржуазного” общества, но в то же самое время “нечто” такое, о чем он не только не может, но и не хочет сказать что-либо определенное (хотя именно на этом “нечто” строит свое — абсолютное! — отрицание существующего порядка вещей); не хочет на том основании, что, по его убеждению, “конкретная возможность” этого “иного” вообще не может быть сформулирована теоретически в виде какой-либо “позитивной модели”».

Итак, «хлеб ранних лет», сублимировавшийся в абстрактном «духе отрицания», отвлеченном требовании «иного», вновь получил свое удовлетво-

_________

Окончание. Начало см.: «Советская музыка», 1969 , № 7 .

рение в рамках социологических (именно — социологических, — на меньшее лукавый дух не согласился бы) построений Адорно; причем этот дух мог быть доволен совершившимся компромиссом тем более, что он был принят в лоно социологического мышления в совершенно абстрактной, но — следовательно — и универсальной форме. Ибо чем менее определенно видятся границы положительной программы, ради которой следует осуществлять критическое отрицание существующего, тем более разрушительным становится само отрицание, которому подлежит все, что является «таким», а не «иным». Практически этим «иным» — согласно концепции Адорно — оказывается все, что предчувствуется, предощущается (хотя и не может быть выражено в «позитивной модели» и резюмировано в логических понятиях) в любом акте отрицания; а ближе всего в новом и новейшем искусстве, так как подлинное искусство, по его убеждению, вообще есть чувствилище «иного». Отсюда — надежды, возлагаемые Адорно — социологом и критиком «позднебуржуазного» общества — на «новое искусство», надежды, то и дело побуждающие его прерывать социологическую последовательность своих рассуждений эстетическими и музыковедческими экскурсами; отсюда — те особенности стиля его музыковедческих трудов, на которые мы уже обращали внимание. И отсюда же — отмеченное нами превращение «площадного» духа социологии (и даже «космического» духа метафизики) в комнатного «эльфа» изысканно-рафинированной музыкальной критики и академического музыкознания.

Мы уже отмечали, что вообще Адорно обладает удивительным даром заклинать «духов отрицания»; то от них веет «бунтом», то они воспаряют ввысь, в метафизические эмпиреи — и растворяются в надзвездных сферах, то становятся совсем комнатными и ручными — как грациозные котята, которых так и хочется погладить. Теперь становится понятным источник протеевских метаморфоз «духа отрицания», под разными личинами появляющегося в различных сочинениях Адорно; источник — в двусмысленности, точнее — «многосмысленности» этого лукавого «духа». Немного лет назад, в атмосфере всеобщего разочарования западноевропейской радикальной интеллигенции в конструктивных возможностях массовых революционных движений, в благоприятных перспективах социального обновления Европы, адорновский «дух отрицания» выступал в своей «камерной», едва ли не аристократической ипостаси; он был прочно локализован в достаточно узких рамках «нового искусства» и эзотерических — философских и эстетико-социологических — размышлений о нем. Эстетический феномен, рожденный ситуацией общего кризиса западноевропейской культуры 20-х и 30-х годов, воспринимался теперь как невинная игрушка скептически настроенной интеллигенции, «избывавшей» в общении с этим искусством свой «комплекс радикализма»; абстрактность, отвлеченность, неопределенность «отрицания», сохранившегося в этом искусстве, пережившем бурную и трагическую эпоху, вызвавшую его к жизни, очень и очень способствовали осуществлению им своей новой — психоаналитической и психотерапевтической — функции. В этом и заключалась, по-видимому, сакраментальная тайна неожиданного превращения бунтарского искусства в почти официальное, а самих бунтарей — в почетных членов художественных академий. Так или иначе, но в этот период радикальное (или бывшее прежде таковым) «новое искусство» воспринималось как искусство для особо посвященных, как сугубо камерное, элитарное, искусство; а эстетические «эссе» теоретиков «нового искусства», проникавших в его тайный смысл и затем рассказывавших о своих открытиях «городу и миру», становились главным предметом салонных бесед, так проникновенно описанных в «Золотых плодах» Натали Саррот. И само собой разумеется, работы Адорно о «новой музыке» занимали не последнее место среди этих эссе.

Произошел странный парадокс, буквально вывернувший наизнанку и поставивший с ног на голову элитарную концепцию «нового искусства» знаменитого испанского философа Хосе Ортеги-и-Гассета. Элитарное «новое искусство», с которым испанский философ некогда связывал свои умеренные, либерально-консервативные надежды, оказывалось делом рук если не революционеров, то уж во всяком случае — политических радикалов; само это искусство рассматривало себя как «бесконечное отрицание», а его теоретики и толкователи, властители дум интеллектуальной элиты, оказывались людьми весьма радикальных политических убеждений. Правда, радикализм их был, как мы убедились на примере Адорно, настолько универсальным и абсолютным, что он постоянно грозил перейти в свою противоположность; временами могло показаться, что отвлеченное требование «иного», предъявляемое тем же Адорно современному «позднекапиталистическому» обществу (скажем, в сегодняшней Англии, Франции или США) от имени «нового искусства», находится в успокаивающем, хотя и несколько неожиданном, соседстве с беззубым старческим брюзжанием по поводу всего и вся, — настолько это категорическое требование «иного» туманно и неопределенно. Ощущение такого соседства — вне зависимости от того, осознавалось ли оно или оставалось в тайниках «подсознания», — должно было

  • Содержание
  • Увеличить
  • Как книга
  • Как текст
  • Сетка

Содержание

Личный кабинет