Выпуск № 4 | 1963 (293)

тех, что были у Бородина прежде. И если наше представление о третьей и четвертой частях Третьей симфонии хоть в какой-то степени близко действительности, то можно с уверенностью сказать, что симфония в целом никак не свидетельствует о сужении замыслов Бородина в 80-х годах и об идейном спаде в его творчестве. Речь должна идти, по-видимому, не о спаде, а об изменении направления, о повороте к трагедийности при сохранении прежнего богатырского размаха образов. Именно в этом, а не в происшедшем якобы ограничении тематики и уклоне в камерность сказалось воздействие на Бородина новой общественной обстановки 80-х годов.

Причин для появления трагизма в музыке Бородина было более чем достаточно. Некоторые носили личный характер: усталость, болезнь которая исподволь подтачивала его силы, утрата ряда близких людей (Зинин, Мусоргский). Другие же прямо вытекали из условий русской жизни тех «глухих лет»: гнет и мрак победоносцевской реакции, тупик безвременья... Но и в это время музыка Бородина оставалась народной по своему духу и могучей — не искусством «малых дел», а выражением дум о судьбах страны и народа! Вот о чем говорит нам замысел Третьей симфонии — «трагической» и «русской».

* * *

Письмо В. В. Стасова

Письмо В. В. Стасова к брату, Д. В. Стасову, от 30 мая 1896 года полностью публикуется впервые в качестве приложения в 111 томе «Писем к родным» В. В. Стасова, подготовленном Музгизом. С сокращениями оно помещено в юбилейном сборнике «Лев Николаевич Толстой», М. — Л., 1929; отрывок вошел в книгу «И. Е. Репин и В. В. Стасов. Переписка», т. 41, 1895–1906, М. — Л., «Искусство», 1950.

Это письмо можно считать «первой реляцией» В. В. Стасова о Толстом, поскольку письмо к тому же адресату (Д. В. Стасову) от 13 сентября 1896 года В. В. Стасов начинает словами: «Вот я собираюсь писать сегодня и вторую свою реляцию о Льве Толстом...»

Подлинник хранится в Стасовском архиве Института русской литературы («Пушкинского Дома») Академии наук СССР в Ленинграде (фонд 294, oп. 1, № 10 — письма В. В. Стасова к Д. В. и П. С. Стасовым, 1894–1896).

 

Д. В. СТАСОВУ

СПб, четв[ерг], 30 мая 1896

Я думал, что в нынешнем письме ничего другого не будет, кроме Толстого, про которого я так давно уже пообещался написать и который новый раз напомнил про себя и нашу с ним связь вчерашним письмом1, где говорит, что много благодарен мне за еще новые книги, которые я ему недавно послал, но что еще более благодарен мне за надежду, что я к нему летом нынче приеду, «приезжайте же, — говорит, — буду ждать вас... до свидания, пожалуйста» (как мне понравилась эта милейшая фраза: “до свидания, пожалуйста!” — как мило, как сердечно, как ново, как красиво!!). Да, вот я это так думал, а выйдет-то совсем не так на деле. Наперед надо рассказать немножко новостей.

И, во-первых, я на днях заставил Глазуна пообещать мне новый раз, но уже при свидетелях, что он мне к осени непременно, непременно сделает одну вещь, которую я так давно с него требую (беспременно, как говорят гудочники у Бородина, в «Игоре»). Это — арранжировать «Berceuse» Шопена для оркестра2. И арранжировать вроде «Danse des sylphes» Берлиоза, потому что это тоже что-то волшебное, воздушное, эфирное. Такой другой «Berceuse» нет на целом свете, даром что есть миллион других колыбельных песен на свете и в том числе таких чудесных и несравненных, как целых 2 у Мусорянина нашего прошедшего. Но те либо изящные и только поэтические вообще, либо трагические, как у Мусоргского. Эта же — волшебная и, кажется, единственная «волшебная» вещь во всем Шопене. И он, Глазун, словно обрадовался и немножко даже закипел — так я попал ему в

ту минуту в препорцию. Обещался, но сказал, что для него всего труднее будет и, наверное, всего больше времени возьмет — инструментовка. «Никогда самое сочинение так меня не беспокоит и не уносит у меня столько времени, как именно инструментовка. Я с нею всегда бог знает как долго ношусь. И хожу, и лежу, и сижу, и что бы то ни было делаю, а все думаю и соображаю, как и чему быть и как будут выходить для уха всяческие мои новости и не-новости...» Но в конце все-таки повторил несколько раз свои обещания, и я думаю, что к осенним и зимним концертам непременно сделает.

Но вот что-то еще другое. В какое восхищение меня привела, в понедельник, движущаяся фотография, эта изумительная новая гениальная новость Эдисона. Тот же Глазунов потащил меня смотреть. Он уже раз прежде видел; оттого, в своем превеликом восторге, и меня с собою потащил. Да, это опять что-то необыкновенное, ни на что прежнее не похожее, и такое, чего раньше нашего века никогда и ни у кого быть не могло. И мы с Глазуном были тут в таком необычайном восхищении, что по окончании представления громко и долго хлопали в ладоши и громко кричали; «Vivat Edisson!» Я даже тотчас объявил Глазуну, восхищенному, конечно, не меньше меня, невзирая на свое мертвое пергаментное лицо: «Извольте, сударь, непременно, — но непременно, и не смейте отказываться, извольте сочинить маленькую вещицу:

Ура Эдисону!

И мы тотчас пошлем в Нью-Йорк, и там у них вся Америка будет петь и играть это, если только вам хорошо удастся! Так извольте же, извольте!» И он обещал опять-таки3. Удивительные это в самом деле вещи, даром что еще далеко не достигнуто настоящее совершенство и часто фигуры, и предметы, и фон мигают и вздрагивают, как, бывало, прежде розовый свет в фонарях у Яблочкова. Да что это, это все безделицы против изумительности дела самого. Как летит вдруг целый поезд жел[езной] дороги издали, вкось по картине, летит, и все увеличивается, и точно вот сию секунду на тебя надвинется и раздавит, точь-в-точь в «Анне Карениной» — это просто невообразимо; и как люди в окна глядят, и волнуются, и суетятся, кто вылезает из вагонов и тащит свою поклажу, кто туда уже вновь влезает, на следующую станцию, все торопятся, идут, кругом глядят, чего-то и кого-то ищут — ну просто настоящая живая толпа! Но еще там у них выше и чудеснее выходит, как кузнец кует-кует молотом, раскачиваясь плечами и руками, а там он вдруг возьмет да сунет свою раскаленную полосу в бак с водою, и вода закипит, зашипит и начнет пузырями прыгать в баке, и пар поднимется и столбом пойдет вверх, а потом через секунду мало-помалу начинает рассеиваться, и из-за него снова мало-помалу появляется кузнец, и он уже снова колотит молотом по железу, по полосе, и спустя немножко опять ее спускает в воду. Что это за картина чудесная! И вот этаких-то картин там у них, в несчастном бараке, множество. Но из всех них нет [лучше] той, где морское купанье. Это уже настоящее nес plus ultra красивости, движения, жизни.

Представь себе, что перед тобой вдруг открытое море, никакого берега не видать — берег это край картины перед самым полом, на котором стоят наши стулья и кресла. Стоит водяная пустыня: Meeresstille Мендельсона. Издалека, издалека катят прямо на зрителя ряды волн, перескакивая друг через дружку, торопясь и волнуясь, каждую секунду рассыпаясь словно серебряные стружки и пыль. И волны все крупнее и крупнее становятся, летя издали на зрителя напереди. И тут, через несколько секунд после поднятия занавеса, начинается — не «glückliche Fahrt», а совсем другая уже музыка, и не Мендельсонова, и ничья, а прямо из того, что всякий день и целый день происходит на этом самом уголку моря: купанье! Что может быть ничтожнее, ординарнее, прозаичнее?! Голые тела от жары толпой суются в воду — что тут есть интересного, важного, красивого? Так вот нет же. Из этой всей ординарщины тут состраивается что-то такое и интересное, и важное, и красивое, — что ничего не расскажешь из виденного. Направо, у самой рамы, из воды торчат какие-то неуклюжие жерди, и на них кое-как прикреплены дощечки, кажется едва держащиеся на месте, для тех, кому надо попасть в воду. И вот, через несколько секунд после поднятия занавеса, на сцене этой начинаются два движения, два волнения вместо одного. Не одни волны стремятся, бегут и торопятся, стремятся, бегут и торопятся тоже и люди. Целая толпа людей, только всё по одиночке, по одиночке, начинается под [над] хрупкими, висящими как паутина мостками и уже не прерывается. Это тоже волна, только людская. Их число — без конца, они так и идут, так и идут друг за дружкой, одни, самые молодые, бегут опрометью, шлепая голыми ногами, наперегонку; другие, постарше, идут солидно, держась за свои бока; третьи, еще старше, иные настоящее старичье, дряблые и вез-

  • Содержание
  • Увеличить
  • Как книга
  • Как текст
  • Сетка

Содержание

Личный кабинет