Выпуск № 9 | 1972 (406)

жей, выступивших на нашем процессе в качестве обвинителей, посвятим несколько слов этой философии, точнее — этому философскому умонастроению. «Философия жизни» окончательно сложилась как равнодействующая достаточно разнообразных и разнонаправленных философских устремлений в Европе конца XIX века. В числе ее философских предшественников не без основания называют Шопенгауэра и Ницше, хотя последние, разумеется, отвечают далеко не за все выводы, принадлежащие их эпигонам: на то и эпигоны, чтобы доводить до абсурда любую мысль, в том числе и вполне здравую. Однако воскресни они сегодня, они, по-видимому, все-таки приняли бы на себя ответственность, по крайней мере, за часть этих умозаключений, — как это сделал Иван Карамазов вслед за последним разговором со Смердяковым, сделал из гордости и из смирения; из гордости за свою мысль и из смирения перед ее жуткой судьбой. К счастью (для них, а не для человечества), они не дожили до поколения Смердяковых, взявших на вооружение их неосторожные «помыслы»: до смердякова действа, до последнего разговора с убийцей — уже после «Заката Европы» — было еще далеко.

Пафосом «философии жизни» была критика буржуазной культуры, буржуазной цивилизации, которую упрекали в отрыве от истинных корней жизни, каковая — в духе тогдашних умонастроений — трактовалась преимущественно на биологический манер. Этот критический пафос и привлекал к ней все более и более широкие круги западной интеллигенции; так что к началу века в этом движении были представители достаточно различных идейнополитических направлений: здесь неожиданно «встретились», с одной стороны, экстремисты — как «левые», так и «правые», а с другой — либералы вроде Бергсона и Зиммеля. Впрочем, история развития «философии жизни» и политическая эволюция подавляющего большинства ее поклонников обнаружили, что наиболее соответствующим («релевантным», как говорят сегодня) этой философии оказалось идейно-политическое течение, в лоне которого крайний экстремизм совпадал с тенденцией «антикультуры». С этим, кстати, и связан тот факт, что главные обвинители культуры на описываемом нами процессе, — вплотную доводившие, между прочим, свои обвинения до выводов практически-политического свойства, — вышли как раз из сферы этого философского умонастроения.

Поначалу антиинтеллектуалистическая и антидуховная устремленность «философии жизни» не вызывала серьезных опасений: в этом видели вполне простительный «перехлест» антибуржуазного критицизма, вполне естественный «перегиб» — от преувеличенного интеллектуализма и рационализма к полемически заостренному антиинтеллектуализму и иррационализму; и даже очень вдумчивые наблюдатели не замечали подчас, что многих «философия жизни» притягивает как раз этими «перегибами» и «перехлестами». А между тем случилось именно так, что как раз эти «многие, слишком многие» — которых столь презрительно третировал Ницше, инициировавший движение умов в эту сторону, — стали определять судьбы этого движения в начале века. Уже в первые годы нашего столетия «Философия жизни» — в самых различных ее модификациях и ответвлениях — становится явлением моды, со всеми вытекающими отсюда социальными последствиями. Как с тревогой констатировали мыслители, сохранившие приверженность гуманистическим традициям, слово «жизнь» стало самым модным в околофилософских, околохудожественных и околонаучных кругах: «Если мы попытаемся, — писал в 1912 году Генрих Риккерт, — одним словом обозначить господствующие ныне в средней публике философские мнения, наиболее подходящим выражением окажется слово жизнь» 17. Те, кого не без основания называли «псевдоинтеллигенцией», «люмпен-интеллигенцией» и т. д., мгновенно осознали свои пороки — антиинтеллектуализм, бездуховность и просто бескультурье — как добродетели: на том основании, что «страну культуры» критиковал и автор «Заратустры»; по этой причине они обнаружили даже склонность считать себя «сверхлюдьми», «белокурыми бестиями» и т. д. — благо для этого нужны были не положительные, а чисто отрицательные «достоинства»: не-интеллигентность, не-культурность, без-грамотность, без-корневость (в смысле отсутствия укорененности в какой бы то ни было духовной традиции) и т. д. Так разжиженное «ницшеанство» превращалось постепенно в идеологию околокультурной (и околохудожественной) богемы, идеологию «люмпенства» — правда, речь шла не о люмпен-пролетариате, а о тех, кого в сегодняшней терминологии называют «люмпен-буржуазией», то есть о недо-интеллигентах или интеллигентах-расстригах.

Кстати сказать, этой моде, этому общему антикультурному (антидуховному) поветрию Запад обязан, в частности, и тем, как и каким образом осмыслялись некоторые важные художественные открытия начала века, хотя — подчеркиваем это! — такой способ осмысления

_________

17 Г. Риккерт. Ценности жизни и культурные ценности, кн. 1–2. «Логос», 1912–1913, стр. 2.

далеко не всегда был тождествен самому открытию (подобное тождество достигается обычно лишь у эпигонов). Влияние моды было столь сильным, что подчас сама интеллектуальность декорировалась под антиинтеллектуализм, сама духовность прикидывалась бездуховностью, сама традиционность пыталась представить себя как «полный и окончательный» разрыв со всеми и всякими традициями. Под прямым и решающим воздействием поветрия в сфере искусства возникли тенденции, осмыслявшие себя как антиискусство, антикультура и, что существенно, действительно представлявшие собой нечто подобное; в годы первой мировой войны они объединились на некоторое время под знаменем «дадаизма», основным постулатом которого была идея конца искусства, конца культуры, конца человеческой духовности вообще. Характерно, что тенденции эти осознавались их идеологами в аспекте критики капиталистической цивилизации, естественно деструктивной, негативистски ориентированной критики, не предполагавшей никаких положительных идеалов.

В атмосфере повальной моды на «антикультуру», подобно эпидемии, распространившейся среди западной интеллигенции, в одном лагере противников духовной культуры оказались самые разнообразные — культурные! — силы: «философия жизни», вульгарная социология, «дадаистски» ориентированное «антиискусство». Все поименованные участники «войны до победного конца» против культуры (и человеческой духовности вообще) были охвачены единым стремлением — «разоблачить» не только иллюзорность («эпифеноменальность», выражаясь философски), но и коренную фальшь любого явления культуры, которое признавалось ложным — и достойным уничтожения — уже потому, что оно — явление культуры, а не жизни. Это было время, когда очень модными, а потому и очень глубокомысленными считались рассуждения насчет необходимости отказаться от — «насквозь прогнившей» — культуры в пользу «жизни», «стихии», «витального порыва», наконец — «грядущих гуннов» (у которых предвиделся избыток этой самой «витальности»)...

Первая мировая война, разразившаяся в разгар описанной моды, не привела к ее преодолению в странах Запада. Наоборот; поклонники «философии жизни» полагали, что это аргумент в ее пользу; вульгарные социологи (которые, впрочем, не были склонны считать себя вульгарными, да, с точки зрения господствовавших в то время умонастроений, и не могли представляться таковыми другим) усматривали в них доказательство незыблемости их предпосылок; дадаистски настроенные практики и теоретики «антиискусства» — полное и окончательное подтверждение тезиса о «конце» искусства и культуры. Правда, мыслителям и художникам противоположной мировоззренческой ориентации война казалась доказательством как раз обратного, а именно того, что пренебрежение высшими нравственными ценностями культуры может и должно привести человечество на грань гибели; что люди, начавшие с «теоретического» развенчания всех и всяких абсолютов («переоценка ценностей»), неизбежно окажутся в ситуации отсутствия элементарных человеческих прав и свобод. Однако разумные и предусмотрительные люди, предупреждавшие об этом, как правило, составляли на Западе явное меньшинство; во всяком случае, их голос звучал менее слышно, чем голос их оппонентов — обличителей культуры. Об этом говорит хотя бы тот простой факт, что в двадцатые годы на Западе ни один мыслитель, отстаивавший «абсолютность» абсолютов и «ценность» ценностей, не имел и сотой доли той популярности, какая выпала на долю обвинителей культуры, таких, например, как Освальд Шпенглер, Людвиг Клагес и Теодор Лессинг.

Между тем сама общественная ситуация, сам «человеческий материал», которым «овладевали» идеи «философии жизни» (порядком разжиженные и измельченные за время, прошедшее со времени умопомрачения Ницше), коренным образом изменились. Лозунг «даешь жизнь — вместо культуры и без культуры» получил теперь распространение среди тех, кому в годы войны пришлось (вольно или невольно) научиться обращаться с оружием, а также научиться... лишать жизни других — по принципу: или — я его, или — он меня. Молодые офицеры, в период своей штатской юности увлекавшиеся Ницше и Шопенгауэром, вернулись в родные пенаты людьми, отождествившими «жизнь» и «власть», «волю к жизни» и «волю к власти», проделав тем самым идейную эволюцию, равную — в аспекте теоретическом, — эволюции Ницше от его раннего «Рождения трагедии из духа музыки» к поздней, оставшейся незавершенной книге «Воля к Власти». Немалое число из них вернулось с фронта вкусившими власть, привыкшими к ней и желавшими иметь ее также и в мирное время; и те из них, которые отчетливо почувствовали, что для этого нужно распространить «военное положение» и на мирное время, составили костяк: в Италии — первых фашистских организаций Муссолини, в Германии — первых штурмовых отрядов Гитлера и Рема. Мрачный, но не лишенный импозантности демон «жизни» обернулся «мелким бесом» вожделения власти — любой, какой бы то ни было. Бесспорно,

  • Содержание
  • Увеличить
  • Как книга
  • Как текст
  • Сетка
Личный кабинет