Выпуск № 5 | 1965 (318)

«Моя прекрасная леди» Лoy

и в глазах Хиггинса вспыхнул профессиональный интерес.

Это смешанное выражение презрения и профессионального интереса и выводит героя Применко на путь довольно серьезного конфликта со... своим собственным характером. Потому что постепенно забывается презрение, от определения «профессиональный интерес» остается только одно второе слово, потом оно заменяется каким-то новым чувством, перед которым его Хиггинс оказывается совершенно безоружным.

Оказалось, что твердо он знает только то, как нужно преподавать фонетику, как добиться от ученицы правильного произношения фразы: «Карл у Клары украл кораллы» — или что-нибудь в этом роде, но он совершенно не способен понять, что же, наконец, происходит с ним?

Мы видели Хиггинсов, которых как раз эта сторона мало интересует. А вот Генри — Применко она мешает жить.

Впечатление такое, будто, начиная с третьей Картины, перед ним словно все время держат зеркало, заставляя поближе познакомиться с самим собой. Вся прелесть интерпретации роли не только в правдивости поведения, а в вынужденном узнавании собственной персоны.

Применко прав, когда делает ударение не на словах Хиггинса, а на их подтексте, не на том, что он говорит, а на том, как. Это «как» предназначено словно бы не для зала, а для него самого. Он и поет, все время в чем-то себя убеждая, словно в пении ему легче проследить ход собственных мыслей.

Л. Сатосова во многом иная. Но это иное определяется характером Элизы. Актриса играет ее озорно, с задором и с таким чувством собственного достоинства, что в первой и второй картинах позволяет своей героине быть действительно «кудахтающей курицей», как «вежливо» называет ее Хиггинс. Элиза — Сатосова свой первый вокальный номер «Вот было б здорово» и поет так же, как говорит, проглатывая гласные, давясь согласными, словно рот у нее забит неотесанной грудой неподатливых букв... Актриса проводит эти первые эпизоды с блестящим мастерством и абсолютно естественно. В ее интонации не слышится никакой нарочитости. Показать же неумение — одна из самых сложных актерских задач. Актриса справляется с ней так, что, пожалуй, немного найдет себе соперниц, даже на драматической сцене.

Уроки Хиггинса для Элизы — Сатосовой не только физическая, но и нравственная мука: ее свободная натура готова взбунтоваться против насилия, в то же время человеческая гор-

дость заставляет продолжать тяжкий для нее путь к познанию.

Когда она, выговаривая букву «г», по привычке произносит что-то вроде «хг» и пламя свечи, которую она держит в руке, отклоняется, Элиза от отчаяния прикрывает его ладонью. И вдруг она произносит «г» и с восторгом смотрит на огонек; «г» — и глаза Элизы — Сатосовой с радостью перескочили с языка пламени на лицо Хиггинса — Применко. Мгновенье держалась пауза. Два человека, не отдавая себе в этом отчета, внимательно изучали то новое, что они только что заметили друг в друге...

Но если после этого Элиза, горя вдохновением, еще крепче вцепилась в ручки кресла, готовая одолеть весь алфавит разом, то по лицу профессора пробежали сомнение и тревога: он пытался вспомнить, а произошло ли еще что-нибудь, кроме того, что Элиза справилась с уроком?..

Вот эта разница в восприятии происходящего, в реакции на него определяет в одесской постановке и ее эмоциональный тонус и причину основного конфликта... А когда в спектакле рождается «собственная» правда человеческих отношений, то смысл любой паузы, интонации приобретает бесконечную выразительность и финал становится лишь началом следующего их этапа...

И вот те же актеры в «Севастопольском вальсе» К. Листова. Сосредоточенно и просто смотрит в бинокль Аверин — Применко. Подперев ладонью щеку и поправляя ремень санитарной сумки, сидит Любаша — Сатосова среди оставшихся в живых моряков батальона. В их позах меньше всего напряжения или порыва, в них — терпеливое ожидание. Кажется, что сидит так подразделение капитана уже не один час, даже день. Сидят люди, переговариваются, смеются, шутят, вспоминают, и вдруг чуть по-другому перехватывает бинокль командир, и все машинально поправляют автоматы, нащупывают гранаты на матросских ремнях... Горстка бойцов в черных, бурых, синих форменках ждет, когда на них пойдут в атаку. Отходить им некуда. Лучше всех это знает Аверин, и, наверное, поэтому его усталые глаза так внимательно всматриваются в лица. Нет, он не проверяет готовности к бою, он пытается запомнить их. То, что знает командир, чувствует Любаша. Аверин часто перехватывает ее открытый, грустно-удалой взгляд и слегка улыбается, словно сконфуженно пожимая плечами, не решаясь сказать, что не место здесь ее, хотя и бедовой, но все же девчоночьей голове.

Ничего особенного не происходило. Это были обычные для того тяжелого года рабочие будни войны, из которых складывался подвиг... И здесь снова слово за режиссером...

М. Ошеровский. Поначалу он кажется мало совместимым с жанром оперетты. Внешне несколько угрюмый, не очень разговорчивый и не очень торопливый. Он мог весь антракт молча просидеть в кабинете директора, уставившись в репертуарный список на текущий месяц, вертя в руках крышку от чернильницы. Но однажды его вызвали на сцену. В следующее мгновение все присутствующие в директорской метнулись к стенам, давая дорогу, на столе осталась докручиваться самостоятельно крышка, а Ошеровский, вероятно, находился уже за кулисами, во всяком случае в фойе его не было...

Сегодня на сцене Одесского театра идут шесть его спектаклей: «Сто чертей и одна девушка», «На рассвете», «Веселая история», «Одесса — мой город родной» (совместно с Ю. Дыновым)...

Во всех этих работах ощущается нечто общее, что и позволяет говорить о режиссерском почерке М. Ошеровского.

Пожалуй, прежде всего это относится к его видению положительного героя в опереточном спектакле. Если сопоставить все шесть постановок, то легко обнаружить, что сама категория положительности для этого режиссера определяется степенью жизненной активности, конкретной человеческой заинтересованности героев.

Поэтому в «Ста чертях» ему так удался характер Григория: в «Цветке Миссисипи» Гайлорд, Магнолия, Квения, Джули, Френк, Бокар, даже два веселых ковбоя — Боб и Джек, которых никто не называет по имени; «На рассвете» — Котовский, Жанна, Ременник, Франсуа, Сашко, а в «Одессе — мой город родной» — весь собирательный героический образ центральной картины.

В постановках М. Ошеровского раскрывается и еще одно его качество режиссера: отсутствие боязни нарушить вековую традицию оперетты, заставив ее зрителей не только взволноваться, но и встревожиться.

Набатом звучит в постановке Ошеровского финал «Цветка Миссисипи». Не счастливую развязку, а начало трагической борьбы подчеркивает режиссер. И если эта борьба кончится победой, то не потому, что это опереточное легкое счастье, а потому, что Америка перестала делиться просто на белых и черных, против изуверов встали люди...

Это желание вырваться в более широкие сферы человеческого переживания привело режиссера и к спектаклю «На рассвете», который в его

  • Содержание
  • Увеличить
  • Как книга
  • Как текст
  • Сетка

Содержание

Личный кабинет