зывали на новшества в некоторых пьесах; тогда Лядов, засунув руки в карманы своих брюк, говорил:
— Если вы хотите сочинять такую музыку, зачем вы сидите у меня в классе? Поезжайте к Дебюсси, ступайте к Рихарду Штраусу, — и это звучало как «ступайте к дьяволу».
К фугам, которые мы ему приносили, он был требователен, даже придирчив и тут уже не допускал никакого трения голосов. [...]
В другой раз Лядов опять возмущался плохим голосоведением у кого-то из нас, на этот раз вполне справедливо.
— Ну, если бы вам потребовалось инструментовать эту вещь, что вышло бы у вас? Здесь пу... тут пу... там пу...
Каждое «пу» он брал на разную высоту, изображая то тот, то другой инструмент: то он при этом надувал щеки как Posaunenengel *, то наоборот втягивал их как флейтист, выплевывающий ноту в свой инструмент. Смысл же был в том, что, взявши ноту, оркестровый музыкант не имел продолжения и следующую ноту надо было дать другому. Лядов был не очень приятен во время уроков, и если что мы любили, так это те случаи, когда он, желая показать какую-нибудь модуляцию, импровизировал за роялем в строгом четырехголосном стиле. Это он делал мягко, красиво, «вкусно», четко ведя все четыре голоса и выделяя тот, на который надо было обратить внимание.
Как ни так, наибольшим «памятником» нашим занятиям с ним остались пьесы в двухколенном и трехколенном складе, потому что это было все-таки сочинение. Позднее я выбирал наиболее удачные и затем развивал их и отделывал. Таким образом сформировались Марш, Гавот, Скерцо, вошедшие в ор. 12, также Скерцо для Сонаты ор. 14. Эти пьесы были расширены и усложнены по сравнению с тем, что было принесено в класс.
— Лядов говорил мне про вас, — так рассказывал Асафьев лет через десять, — что хотя ваша музыка ему противна, но вы все-таки талантливы и выпишетесь. Мясковский в классе делал меньше ошибок в своих задачах, но в его будущее, как композитора, Лядов почему-то не верил. «Похоже на то, что Прокофьев со временем выпишется, найдет свое голосоведение и инструментовку». И затем добавлял: «Только не понимаю, зачем он у меня учится: я ему говорю А, а он говорит Б».
Я ответил Асафьеву:
— Ну и слава богу, что он говорил А, а я отвечал ему Б: значит, двигал музыку вперед.
— Лядов, вероятно, не имел этого в виду.
Вернемся, однако, к нашему классу фуги. Приглядываясь к составу этого класса, можно заметить, что в нем одни были композиторы, другие полукомпозиторы. Полукомпозиторы решали задачи, но сочиняли редко. Композиторы же решали задачи — некоторые хорошо, другие плохо, но рвались сочинять музыку и порывались выбраться из душноватой лядовской атмосферы на волю. Как-то Асафьев принес в класс стихи Майкова «Маститые ветвистые дубы» и сказал, что вот бы написать на них романс.
— Что ж, я, пожалуй, написал бы, — сказал Мясковский.
— Я тоже, — обрадовался я.
— Если угодно, то и я взялся бы, — присоединился Саминский.
Всего с Асафьевым образовалось четыре человека. Мы переписали стихи Майкова, и действительно на следующий урок через неделю явились каждый с романсом. После урока мы, оставшись одни в классе, проиграли друг другу сочиненную музыку. Сначала каждый сыграл свой романс, потом еще по второму разу. Самым интересным оказалось у Мясковского, что все подтвердили. Удачен и мил вышел романс у Асафьева. Хуже был мой: я изобразил «маститые дубы» серией аккордов в нижнем регистре, а «резвую речку», о которой упоминается дальше в стихотворении, пассажем, вьющимся сверху вниз среди аккордов. Романс выглядел серьезно, но это было не лучшее из моих сочинений того времени, да, кроме того, акцент оказался не столько на вокальной партии, сколько на фортепианном сопровождении. Совсем малоинтересно вышло у Саминского: после довольно нейтральной музыки, составлявшей всю пьесу, он заканчивал на увеличенном трезвучии, на котором в правой руке покачивалась построенная на нем фигурация, весьма простенькая. Саминский оглядывал всех слушающих и торжествующе говорил:
— И так кончается...
Но все молчали. Или говорили «мм...» В конце концов, оценив, что Мясковскому романс удался лучше всех, постановили наш «конкурс» считать законченным и на этом разошлись. Разошлись также и романсы; по крайней мере, с годами мой исчез бесследно, так же и романс Мясковского. [...]
Из главы 85-й (1908 год)
Как-то я встретил Чернова, того Чернова, который по рекомендации Глазунова давал мне уроки теории композиции перед поступ-
_________
* Херувим; буквально: трубящий ангел (нем.). — Ред.
лением моим в консерваторию. Мать была тогда не очень довольна тем, что он мало интересовался моими сочинениями и в письмах своих к отцу жаловалась, что он не пытается устроить так, чтобы кто-нибудь с ними познакомился. Вероятно, Чернов кое-что слышал о маминых оценках его педагогических качеств, потому что при встрече прямо спросил:
— Ну, как ваши дела? Что сочиняете? Кто видел ваши сочинения?
— Я показывал Мясковскому.
— Мясковский, это кто?
— Это ученик в нашем классе. Он отличный музыкант.
— А еще кому?
— В декабре собирались так называемые «начинающие композиторы», по инициативе Ранушевич. Я играл им кое-что, и они обещали исполнить в концерте, но сейчас что-то затихли 45.
Чернов поморщился:
— У них мало возможностей исполнить сочинение в концерте. Поговорят и бросят. А вот что: я вас сведу в общество «Вечеров современной музыки». Во главе его стоят люди очень передовые 46, которые любят современную музыку и дают каждый год несколько концертов с программами новинок. На этих концертах бывают почти все петербургские музыканты и, во всяком случае, все критики. Если ваша музыке придется им по вкусу, то они действительно имеют возможность как следует показать ее публике. Каждый четверг они собираются, чтобы знакомиться с новой музыкой и выбирать будущие программы. Заходите за мною в следующий четверг, и я поведу вас к ним.
Я был страшно заинтересован и в ближайший четверг в указанный час зашел за Черновым. Застал я его в брюках, без пиджака, чистящим зубы. Затем он старательно причесался, вынул из шкафа новый пиджак и сказал:
— Ну, пошли.
Ясно было, что он относился к руководителям «Вечеров современной музыки» с большим уважением, и мне стало стыдно, что я пришел прямо из консерватории, не проделав предварительно таких же туалетных операций.
Собирались они в большом помещении фортепианного магазина Беккера в центре города, на Морской (улица Герцена теперь). Беккер по знакомству предоставлял им возможность сходиться и музицировать. Днем магазин торговал, а вечером был закрыт, и наши музыканты собирались в темном зале, где горела только одна лампочка 47. Чернов представил меня руководителям. [...]
Я стал играть мои сочинения: «Снежок», затем те, которые впоследствии вошли в ор. 3 («Сказку», «Шутку», «Призрак») и частично в ор. 4 48.
Действительно, Каратыгин, Нувель и особенно Нурок оживились необыкновенно, расхваливали, просили повторить, а когда я сыграл все запасы, Нурок закричал:
— Прекрасно! Чрезвычайно интересно! Кроме того, вы отлично играете на рояле. Вы непременно выступите у нас в концерте этой же весною с исполнением своих сочинений.
— Программы уже составлены, — сказал Нувель.
— Ну, осенью. Конечно, осенью 49. Сыграйте еще раз «Снежок».
С таким непосредственным восторгом меня еще нигде не встречали. Затем между ними начались горячие разговоры: Каратыгин считал мою музыку антитезой Скрябину, и слава богу, что эта антитеза появилась.
— Это смесь Регера, Мусоргского и Грига, — говорил он дальше. — Именно от таких элементов она и родилась.
— Приходите к нам каждый четверг.
— Сыграйте все это еще раз.
Когда я пришел в следующий четверг, то встретил там Мясковского, которого тоже «привели», но не Чернов, а Крыжановский, один из пятерки, у которого Мясковский, как оказалось, занимался до Лядова гармонией. Мясковского одобрили и тоже обещали поставить романсы в программу одного из осенних концертов 50.
Мне же Нурок сказал:
— Я хочу, чтобы вы написали музыку к пантомиме. Заходите ко мне. Я вам прочту текст этой пантомимы. [...]
Нурок, усадив меня на диван, прочел пантомиму. Тут было все для музыкальной иллюстрации: и звуки приближающейся охоты, и героиня на белом скакуне («великолепно!» — крикнул Нувель и захохотал), и объяснение в любви у стремени, и заклятие над героем (если ему отдавалась любимая женщина, он мог владеть ею только один раз в жизни) и т. д. Хотя чтение было встречено восклицаниями присутствующих Нувеля и Крыжановского, я был сдержан и сказал, что мне надо поближе познакомиться с рукописью, которая показалась мне полуприличным винегретом. Нурок отдал ее, и я унес домой с чувством, что требуется написать массу музыки, а есть ли в этом смысл? Музыка будет все-таки какой-то служебной, а пантомиму поставят на сцене раз или два.
-
Содержание
-
Увеличить
-
Как книга
-
Как текст
-
Сетка
Содержание
- Содержание 5
- «С его именем» 6
- Совершенствование критики —наша общая задача 8
- «Я гляжу ей вслед...» 17
- Задача трудная, но почетная 32
- Серьезно о легкой музыке 34
- Многообразие тем, форм, жанров 36
- Казанские впечатления 44
- С трибуны дискуссии 46
- Пути и судьбы советской оперы 49
- «Музыкант с умом и темпераментом» 61
- На пути к теории 72
- После конкурса дирижеров 80
- Баяну — репертуар! 84
- Письма из городов 87
- В защиту владимирского рожка 91
- Из «Автобиографии» 93
- Симметрия интервалов в музыке Прокофьева 106
- Заметки об опере «Война и мир» 112
- «Музыка выживет...» 120
- «Музыка в действии» 123
- На музыкальной орбите 130
- Наш вестник 137