Выпуск № 12 | 1969 (373)

мительно. Там есть прежде всего то, что я называю «низменным материализмом». Прекрасен метод, с помощью которого возможно показать, что за подлинно великими идеями скрываются большие дела. Большие дела предшествуют большим идеям Цезаря, следуют за ними или порождаются ими. Читать это — огромное удовольствие и для нас, марксистов.

Бунге: Брехт обращался и к актуальным событиям тех времен, когда создавалась книга: разгром Франции, поведение правящего класса в побежденной Франции и тому подобное.

Эйслер: Да, жаль, что он не дописал ее до конца... Вообще, жаль всего недописанного Брехтом, жаль всего, чего он не смог написать <...> Его друзья (к числу коих я осмелюсь причислить и себя) должны были делать все возможное, чтобы укреплять веру Брехта в себя. Ибо в эмиграции зачастую все зависит от поддержки четырех-пяти человек, находящихся в данный момент рядом с тобой. Необходимо мужество, чтобы начать большую работу и довести ее до конца. Я полагаю, — и это простая мысль, полная здоровой банальности, — не следует мешать великому мастеру в работе. Если она неверна — что ж, это выявится впоследствии. Кроме того, в эстетике — если ты столь же велик, как и Брехт, — «верно» или «неверно» оказываются отнюдь не единственными категориями.

Бунге: Я знаю Брехта только по трем последним годам его жизни. У меня сложилось впечатление, что в то время он не раздаривал ни единой минуты своего рабочего времени. Так ли он поступал и в эмиграции?

Эйслер: Да.

Бунге: А если сталкивался с огромными трудностями, не наступал ли штиль?

Эйслер: Штилей я не замечал. Если Брехт не работал непосредственно над чем-то значительным, то строил множество планов. Тогда появлялись стихи. С ним не бывало так, как, например, с Бетховеном, который в течение семи-восьми лет не сочинял ничего. И Гете какой-то период времени провел бесплодно — кажется, более десяти лет, пока его вновь не увлек Шиллер. У Брехта такого не бывало. Его дух был всегда предельно деятельным хотя бы потому, что скука была для него сущим мучением. Он обязан был что-то делать, дабы иметь право разгуливать по свету. В противном случае жизнь не доставляла ему никакого удовольствия. Если он не писал пьес, то делал что-нибудь другое, по поводу чего срочно приглашались трое-четверо друзей, которым он рассказывал свои планы. Поскольку я начиная с 1928 года более или менее постоянно работал с Брехтом, то могу сказать, что такое течение его жизни было неизменным.

Бунге: Чем увлекался Брехт в области философии? И с какой интенсивностью?

Эйслер: Трудно сказать, поскольку я не мог следить за чтением Брехта. Знаю лишь, что если не считать детективных романов, то никаких других он не читал. Даже несмотря на мою настойчивую просьбу прочитать Пруста, он так его и не прочитал, а просил прореферировать. В «Улисса» Джойса он заглянул техники ради; Фейхтвангера читал время от времени. Философская же литература мне не известна.

Бунге: А Гегеля? В каком объеме он его изучал? Ведь об этом Вы беседовали с Брехтом?

Эйслер: У Брехта было великолепное свойство — читать лишь необходимое для работы. Он обладал достаточной проницательностью, чтобы из толстого тома Гегеля извлечь лишь самое нужное. Как он это делал, я не знаю... Он был очень образованным человеком, хотя и с пробелами, как у всех нас. В наше время невозможно быть энциклопедистом <...> Брехт выказывал отличное знание Маркса (а также марксистской экономии), определенное знание Гегеля и очень хорошее — Ленина. Это я могу подтвердить. Насколько широк был охват материала? Понимаете, когда с кем-нибудь дружишь, то его не экзаменуешь.

Он, например, давал мне читать «Me-Ти» 11. Со своей стороны, я, кажется, обратил его внимание на «Эстетику» Гегеля. Он читал ее, хотя нашему брату мучительно трудно кряхтеть над введением Гегеля, где объективный дух выделывает столь удивительные козлиные прыжки. Но когда Гегель переходит к чистым фактам, к описанию явлений собственно искусства, там он остается непревзойденным. Это-то и произвело огромнейшее впечатление на Брехта.

Я обратил его особое внимание на то, как Гегель пишет о Шекспире, на возникновение безобразного в описании торгашей (в раннем средневековье торгашей следовало описывать безобразными) и на многое другое. После этого Брехт жадно прочитал «Эстетику», причем куда критичнее меня... Хотя и я немало нападал на Гегеля.

К Канту Брехт вообще не мог подступиться. У нас был большой спор по поводу постановки «Гувернера». Известно определение брака у Канта: «Договор, заключенный для обоюдного использования половых орудий производства». Брехт находил это неимоверно забавным и усматривал в этом все убожество немецкого наставника. Я же — нет. Я видел в этом определении огромный прогресс именно потому, что освященный церковью союз превратился в чисто правовые отношения, хотя и сформулированные столь сухо и трезво... Однако мое возражение против этого места в брехтовской обработке «Гувернера» не

победило. Она была представлена с колоссальным успехом, под хохот молодежи <...>

Бунге: Какими китайскими философами интересовался Брехт?

Эйслер: Me-Ти, Конфуцием, но особенно Лао-Цзы. Большое впечатление на него произвела книга «Таотекин». Койнер (что, собственно, обозначает «кайнер» — никто) — тоже китайский персонаж 12. Китайская философия стимулировала его мышление, особенно в 1929–1930 годах. Он давал мне читать. Me-Ти то ли в 1930, то ли в 1931 году. В то время, кажется, в Висбадене существовало синологическое общество, публиковавшее печатные труды. Для нас эго было большим открытием.

Бунге: Насколько автобиографичны произведения Брехта? Вы знаете, что при постановке «Разговоров беженцев» 13 в мюнхенском Камерном театре публика гадала, кто же, собственно, Брехт: Калле или Циффель?

Эйслер: Это бессмысленный вопрос. Брехт никогда не пользовался автобиографическими чертами. Он был подлинным неромантиком. Брехт делал все, чтобы замести свои следы. «Не оставляй следов!» 14. Даже его юность неясна, как и развитие. Он никогда ничего не говорил об этом. Я знаю его дом на Блейхштрассе в Аугсбурге. Он однажды пригласил меня туда. Я знаю друзей его юности, его отца, брата. Я познакомился с ним, когда мне было уже тридцать. В 1929 или 1930 году мы были с Брехтом в Аугсбурге. Должно быть, это была весьма странная юность. Он никогда не рассказывал о своей матери. Отец был очень замкнут — бывший рабочий бумажной промышленности, ставший директором фабрики, но об этом Брехт ничего не рассказывал.

Бунге: Вы сказали, что хотели бы рассказать еще об одной черте Брехта — его скромности.

Эйслер: Да, она была настоящей. Похвалы, если они казались ему сомнительными, он мог выслушивать лишь от некоторых своих друзей. Если же они не казались таковыми, он вежливо от них уклонялся. В 1934 году Брехт сказал мне: знаменит я достаточно, больше и не надо. Свою порцию славы я получил, она меня больше не интересует.

Бунге: Вы приводили один пример: в 1938 году, когда Вы прибыли в Данию, Брехт показал Вам стихотворение «К потомкам».

Эйслер: Это было раньше — должно быть, в году 1935 или 1934. К тому же, Брехт показал мне не стихотворение «К потомкам», а дал конверт примерно с тридцатью стихотворениями и сказал: «Посмотри-ка, может быть, найдешь что-нибудь подходящее для себя». Значит, стихотворения эти были задуманы для возможного переложения на музыку. Это были все те же желтые листки для пишущей машинки. Я просмотрел их и нашел это стихотворение. А потом пошел к Брехту и сказал: «Знаешь, это колоссально!» Он ответил: «Правда? Ты считаешь его пригодным?» Большего он никогда не говорил. «Пригодный» — такова была формулировка. Я же считал стихотворение колоссальным, тут же сочинил к нему музыку. И проиграл ему. Он полностью согласился с ней. Таково было его отношение к собственным стихотворениям: если в них что-то было, значит они пригодны. Он спрашивал, не «красиво ли это», а «есть ли в этом какой-нибудь смысл».

Бунге: Кого из его друзей Вы знали?

Эйслер: Георга Пфанцельта, Мюллерэйзерта, Хартмана и Каспара Неера. Пфанцельт был мелким городским чиновником в Аугсбурге <...> Хартман — к сожалению, он умер — был советником земельного суда... В нем я тоже не мог ничего найти примечательного. Мюллерэйзерт — он тоже умер — был очень хорошим спортивным врачом<...>

Однако мне совершенно очевидно, что в этих друзьях юности нет ничего, что говорило бы о Брехте. Все они были весьма посредственны, за исключением Каспара Неера 15 — действительно гениального театрального художника <...>

Жаль, что нет в живых Фейхтвангера, который познакомился с молодым поэтом в очень хороший для него период — в Мюнхене в 1919–1920 годах. Поразительно, что и об этом Фейхтвангер тоже рассказывал мало, если не считать, что часто говорил мне, как об одном из сильнейших впечатлений своей жизни, — о появлении в его комнате молодого человека из Аугсбурга. Фейхтвангер прочитал первую страницу, написанную Брехтом, и понял, что столкнулся с удивительным феноменом. С той поры Фейхтвангер сделался другом и бурным приверженцем Брехта, хотя и завидовал ему. Но к эпическому театру Фейхтвангер вообще не знал, как подступиться; он испытывал к нему отвращение. Когда в Голливуде Брехт разгуливал с сигарой в зубах и, в связи с совместной работой над «Симоной Машар» 16, разъяснял принципы эпического театра, Фейхтвангер однажды сказал ему: «Знаете, Брехт, этим эпическим театром можете подтереться... Я больше не могу слушать об этой ерунде. Пошли дальше». Он вообще этого не понял. Ибо Брехт не всегда умел ясно излагать свои мысли в первых же фразах.

Я часто замечал, что на дискуссиях с Брехтом первые часы уходили на упорное «туда-сюда», казалось бы, с совершенно излишними экскурсами в смежные или отдаленные области. А после полутора — двух часов что-то вдруг начинало выкристаллизовываться. Это упорство и трудность процесса мышления, эти «окольные пути» особенно важны для понимания Брехта. На этих окольных путях выявлялись преудивительные вещи — часто

  • Содержание
  • Увеличить
  • Как книга
  • Как текст
  • Сетка

Содержание

Личный кабинет