Выпуск № 3 | 1965 (316)

в давние времена, до 1914 года были в ходу мужские кремовые перчатки?

— Да, и носили их отвернутыми у кисти.

— А когда их отдавали в чистку, то мастерские с наслаждением ставили на этих отворотах свои фирменные метки.

— Да, изнутри.

— И вот однажды после репетиции «Дафниса и Хлои», выйдя из театра Шатле, Стравинский и Равель уселись за столиком кафе, на солнышке. Они пили аперитив, и Стравинский разглядывал перчатки Равеля. Равель спросил его: «Вы смотрите на мои перчатки?» — «Ну да, — ответил Стравинский, — они не новые?» — «Нет, не новые. Они Вам не нравятся?» — «Да, — сказал Стравинский с той бешеной уверенностью, с какой он всегда выражал любое свое мнение, — но меня удивляет, что на них нет метки. Ваши перчатки были в чистке?» — «Конечно», — ответил Равель уже несколько раздраженно. — «Но как же Вы с этим устраиваетесь?» Тогда Равель вывернул перчатку наизнанку: метки мастерской стояли на кончиках пальцев. И он сказал: «Чего же Вы хотите? Ведь мы — бережливые денди...» Третьим за кружкой пива или аперитивом был Жан Кокто. Он и поведал мне эту историю.

— «Бережливые денди», хорошо сказано. Послушайте, известна привязанность Равеля к его многочисленным друзьям. Значит, у него было чувство дружбы?

— Дивное, но весьма своеобразное чувство дружбы, ибо, повторяю, Равель был живой парадокс. Он всегда хотел казаться сухим человеком, но на самом деле был полон глубокой нежности...

— Наверное, это застенчивость.

Фото

Слева направо: Леон-Поль Фарг, Морис Равель, Жорж Орик и Поль Моран

— Мать была для него всем в жизни. По существу ребенок в опере «Дитя и волшебства», ребенок, который зовет маму и протягивает к ней руки, — это сам Равель. Он обожал мать. Он обезумел от горя, когда она умерла. Заметьте, что ничего неизвестно о его личной жизни, неизвестно, любил ли он кого-нибудь... Больше всего он любил дружбу.

Мне вспоминается один вечер. В ту эпоху в числе самых блестящих парижских салонов был салон Годебски, друга Лотрека и брата Миси Сер, о которой я Вам только что рассказывал. Ну конечно, там бывало изысканное общество — Фарг, Мануэль де Фалья, Стравинский (когда он приезжал в Париж), Боннар, Вюйяр. Очень часто по воскресеньям приходил Равель; кстати, для детей Годебски он написал «Матушку-гусыню», в четыре руки. Однажды он пришел и спросил: «А Фарга нет здесь?» Ему ответили, что Фарг сегодня не придет. Он сделал гримасу разочарованного ребенка: в этом сложном человеке было много детского. Но внезапно в час ночи явился Фарг. Если бы Вы слышали, с какой трогательной интонацией Равель воскликнул: «О! Фарг!..» Дружба была ему необходима.

— А он объективно относился к своим произведениям?

— Необычайно! Расскажу Вам один случай. В каком-то из последних публичных выступлений — в театре Шатле, с оркестром Колонна — он дирижировал своей «Испанской рапсодией». Кстати, с этим связано очень волнующее воспоминание: он подарил мне партитуру, по которой дирижировал, — быть может, в знак окончательного примирения, понимаете?

— Конечно, это был пакт мира.

— И я сказал, что всегда восхищался этим сочинением, сколько бы раз ни слушал его (также и в годы моих антиравелевских настроений). «Да, да, "Испанская рапсодия"... — заметил он, — но "Хабанера" — это моя неудача!» — «Как, "Хабанера?"» — «Да, она не удалась мне...» — «Равель, я знаю, почему Вы так говорите: потому что это пьеса для двух фортепиано, которую Вы инструментовали и вставили в рапсодию. Только поэтому». Но он продолжал настаивать на своем: «Нет, нет, я очень люблю эту музыку,

но она так плохо инструментована!!!» Я запротестовал: «Как Вы только можете так говорить?!»

И тогда он произнес замечательные слова, достойные подлинного мастера: «Для этого количества тактов здесь слишком много оркестра...» Поразительные слова поразительного мастера! Кстати, он как-то сказал Орику: «Я хотел бы, чтобы Вы помогли мне. Я хотел бы написать трактат по инструментовке, как это сделал Римский-Корсаков, с маленькими примерами из моих сочинений, но с примерами как раз того, что не следует делать, что мне не удалось!..»

— Это свидетельствует о большой скромности.

— Он был необычайно скромен.

— Вы общались с Равелем вплоть до конца его жизни?

— Да. И очень, очень часто. В этот последний период я особенно любил его, так же как и Онеггер. Это может показаться странным, но так оно и было. Вспоминаю очень волнующий эпизод. В одно из последних своих появлений в обществе он пришел на концерт, который я дал вместе с Пьером Бернаком. Бернак пел «Естественные истории», я аккомпанировал. Тогда же мы впервые исполнили мой цикл «Каков день, такова и ночь». Равель с трогательной любезностью отнесся ко мне и как к аккомпаниатору, исполнителю его произведений, и как к композитору. Но в то время, помнится, он уже с трудом подыскивал слова... И все же до самого конца он сохранял ясность мысли во всем, что касалось его чудесного мастерства.

С Мадлен Грей мы готовили исполнение «Дон Кихота к Дульцинее», и я сказал ей, что Равелю, наверное, было бы приятно прийти нас послушать. И действительно, он пришел с братом. Сознание его было почти затуманено...

Мадлен Грей, отличная, но очень капризная певица, заявила мне: «Здесь есть нота, которая меня затрудняет. Я спою ее чуть протяжнее. Равель ничего не заметит».

— И она сделала это?

— Да. Я сказал: «Пусть так, но, Мадлен, это, пожалуй, опасно». — «Нет, нет, он ничего не заметит».

Пьер Бернак и Франсис Пуленк

Как я уже говорил, Равель пришел в состоянии прострации. Он уселся в кресло. Мы исполнили его сочинение. «О! Это хорошо, очень хорошо!..» — «Но, Равель, что-то Вам не нравится! Я вижу по Вашим глазам. В чем же дело? Слишком быстро? Слишком громко? Слишком... Что же это? Что не ладится?» Он молчал. Я настаивал: «Прошу Вас! Прошу! Ведь мы здесь для того, чтобы работать с Вами! Скажите хоть что-нибудь!..»

Тогда он встал, подошел к роялю — не говоря ни слова, — коснулся пальцем клавиши и, словно ребенок (это было мучительно, страшно), сказал: «Тут!..» ТА САМАЯ НОТА!

— Та нота, которую Мадлен Грей спела «чуть протяжнее»?!

— Как все это необычно... Причудливо одетый, парадоксальный... Но болезнь сделала его особенно человечным, и в моей памяти запечатлен лишь глубоко лирический образ Равеля. Все это так странно, так волнует...

Перевел с французского Георгий Эдельман

  • Содержание
  • Увеличить
  • Как книга
  • Как текст
  • Сетка

Содержание

Личный кабинет