Выпуск № 10 | 1972 (407)

катом культуры» — всякой культуры, помрачением духа — всякого духа, который был виновен перед лицом новой власти уже по одному тому, что он — дух, а не власть, не сила, не дубинка, не пистолет. И вполне естественно, что в подобной ситуации подозрительными оказывались все, кто имел хоть какое-то отношение к истинной культуре, к образованию — даже если это было «полемическое», «критическое», «разоблачительное» отношение.

Прежним адептам «философии жизни», теоретическим борцам против культуры, эстетическим противникам искусства попадало теперь вовсе не за то, что они отстаивали «жизнь» против «культуры», «волю к власти» против «воли к истине» (и духовному творчеству вообще), а за диаметрально противоположное: за то, что они — все-таки! — оставались при этом людьми культуры, людьми искусства, блудными, но все же детьми духа. Это обстоятельство, между прочим, впоследствии послужило источником многих недоразумений. Немецкий национал-социализм, итальянский и испанский фашизм основательно поработали над тем, чтобы в одном лагере антифашизма оказались не только разнообразные, но подчас прямо противоположные силы и устремления. Естественными врагами фашизма были те, кто с самого начала выступал от имени культуры, от имени высших духовных потенций человека; но в лагере их союзников оказались тоже и те, кто представлял «антикультуру». Это обстоятельство, кстати, крайне затруднило размежевание сил антифашизма после второй мировой войны: все считали себя антифашистами и все претендовали на лавры победителей.

По этой причине случилось так, что события, происшедшие в муссолиниевской Италии, гитлеровской Германии и франкистской Испании, образумили далеко не всех, кто в двадцатые годы активно поддерживал процесс против культуры. Человек обладает далеко идущей способностью «преобразовывать» факты в соответствии со своей мировоззренческой установкой; и те, кто в двадцатых годах обвинял культуру в различных преступлениях, теперь поспешили присовокупить к их списку и фашистские злодеяния. Так, например, Андре Бретон — теоретик лево-экстремистского крыла сюрреалистов, активно воевавший в журнале «Сюрреалистическая революция» (а затем в журнале «Сюрреализм на службе революции») против культуры и разума — по причине их безнадежной «буржуазности», продолжал эту же линию и в тридцатых годах, невзирая на то, что «по ту сторону Рейна» уже «кончали» и с тем и с другим. Поражение революционного движения и приход фашистов к власти в ряде европейских стран казались ему (и его немногочисленным в то время сторонникам) результатом того, что это движение не повернуло фронт против своего главного врага — против духовной культуры, этого последнего бастиона «буржуазности». Он ухитрялся критиковать «слева» (!?) даже советскую интеллигенцию, утверждая, что она ведет в Советском Союзе «двойную игру» и недостаточно искренне выступает против капитализма. Причины подобного «перерождения» в СССР он связывал с тем, что в ходе революции и здесь не удалось ликвидировать упомянутый бастион, закрепив эту акцию с помощью государственного культивирования соответствующих, — разумеется, «лево»-сюрреалистических — форм «антиискусства»6.

В те же годы другой теоретик «левого» сюрреализма — Жорж Батай, — «развивал» идеи «антикультуры» в форме некоторого специфического «миросозерцания», которое он называл «низменным материализмом». Согласно этому «миросозерцанию», революция должна не «летать орлом», а вести себя как «старый крот», то есть прорывать свой ход «в гниющей и для чувствительных носов утопистов омерзительной почве»7. Этот «низменный материализм», в противоположность «идеализму», отправляется от необходимости реабилитировать «чувство обоняния», подавленное (здесь идет реминисценция на темы Зигмунда Фрейда) культурой, и — в соответствии с этим — полностью реабилитирует все то, что сегодняшние «чувствительные носы» расценивают как грязное, противное, омерзительное. Ибо истинная «лаборатория жизни» — это «гниение», и те люди, которые выступают от имени жизни и революции, а не от имени культуры и буржуазности, должны возвысить «ценности гниения» над культурными ценностями (иначе им грозит буржуазное перерождение, отход от революционных позиций). С точки зрения этого «низменного материализма» понятие прекрасного ставится под вопрос, равно как и все иные «возвышенные» идеи. Правда, в поисках «ценностей гниения» придется прорыть «глубокую черную яму» в глубь земли (читай: в сферу «докультурных», «витальных», животных импульсов человека), но только там, «вдали от небесных хранителей» заповедей культуры, могут еще существовать «человеческая сила и свобода»8.

Так выглядела — теоретически — тенденция «антикультуры» и «антиискусства» в тридцатые годы. Мы подробно охарактеризовали ее, так

_________

6 Breton André. Position politique du surréalisme. Paris, 1935, pp. 11–12.

7 См.«Kunst ist Revolution». Op. cit., S. 76.

8 Ibid.

как она вошла в качестве одного из источников в мировоззрение сегодняшнего неоавангардизма. И нам еще неоднократно придется встретиться со ссылками на эти источники нынешних теоретиков и практиков упомянутого течения, возникшего и развивающегося в теснейшей связи с левоэкстремистской идеологией «новых левых». Что же касается тридцатых годов, то в те времена рассмотренная тенденция не играла сколько-нибудь значительной роли ни в искусстве, ни тем более в культуре вообще. В лагере антифашизма возобладало диаметрально противоположное умонастроение — стремление уберечь культуру от фашистского варварства. Точным выражением этого стремления был Всемирный конгресс в защиту культуры, состоявшийся в Париже в 1935 году. Под флагом защиты культуры объединились самые широкие круги интеллигенции, осознавшей опасность «фашистской чумы»; это объединение антифашистских сил сыграло в высшей степени положительную роль в годы второй мировой войны, закончившейся полным разгромом гитлеризма.

Впрочем, в общей атмосфере, способствовавшей сплочению сил в борьбе за сохранение высших ценностей культуры, высших достижений человеческой духовности, наметились некоторые симптомы, имевшие — как это обнаруживает нынешний «бунт» против культуры на Западе — и определенные негативные последствия (правда, не с самого начала, а, если можно так выразиться, — в конечном счете). Речь идет об элитарных тенденциях культуры (и ее идеологического обоснования), которые были подвергнуты критике в нашей литературе уже достаточно давно9, а на Западе (главным образом, в русле леворадикального движения) — все более остро и «сокрушительно» — в самое последнее время; причем в связи с тем, что нынче громить «элитарную культуру» стало ужасно модно, здесь — увы! — не обходится без односторонностей и преувеличений экстремистского толка, вновь направляющих критику в пересохшее было лоно традиции «антикультуры» и «антиискусства». В этих-то односторонностях и преувеличениях и берет начало сегодняшний неоавангардизм, в потоке которого отрицание культуры развертывается уже не по принципам теории, а по законам моды.

Идеологи элитарных устремлений культуры вышли из среды тех, кому в свое время не дали сказать слово в ее защиту. Но если их не захотели услышать в двадцатые годы, то несколько лет спустя — когда стали превращаться в «ягодки» первые «цветики» фашистской ликвидации культуры — к ним начали прислушиваться; оказалось, что сбылись некоторые из их предсказаний, сколь невероятными они ни представлялись поначалу. В конце тридцатых годов эти идеологи — и среди них в первую очередь испанский мыслитель Ортега-и-Гассет — уже имели популярность, которая достигла апогея на рубеже сороковых — пятидесятых годов.

В основе элитарных концепций лежали два довольно различных постулата, которые сочетались столь своеобразным способом, что делали их приемлемыми не только для тех, кому вообще не нравилась тенденция новейшего варварства, выступавшего в форме «антикультуры» и «антиискусства», но и для других, так сказать, более сложных персонажей. Имеется в виду та часть интеллигенции, которая в двадцатые годы поддалась общему «вакхическому опьянению» «антикультурой», а затем впала в покаянное настроение, — правда, очень специфического толка: она раскаялась в своих прегрешениях против культуры, но отказалась признать какую бы то ни было связь между этими прегрешениями и тем, что произошло в Европе в период общего «помрачения ума». Вот ей-то особенно импонировала элитарная концепция, построенная, во-первых, на предпосылке о принципиальном различии, существующем между «массовой» и «элитарной» культурами, а во-вторых, на утверждении абсолютной «невменяемости» элитарной культуры — в противоположность массовой, на основании которого с элитарной культуры снималась всякая ответственность за то, что произошло в Европе в тридцатые — первой половине сороковых годов.

Право же, это была очень удобная концепция: с ее помощью удавалось раз и навсегда реабилитировать любые экстравагантности «антикультуры» и «антиискусства», коль скоро они произрастали в узких кругах избранных, посвященных в «правила игры» и не требующих ничего, кроме продуцирования новых и новых «игровых» ситуаций. Виновными оказывались лишь те неразвитые и некультивированные, кто принимал эту игру слишком всерьез, пытаясь «правила игры» превратить в нормы практически-жизненного поведения; те прямолинейные и неотесанные, кому пришла в голову блажь обратить утонченную игру в «антикультуру» и «антиискусство», которой предавались в тесных кружках интеллигенции, во всенародный «карнавал», творимый на площади.

Разумеется, этими выводами отнюдь не исчерпывается содержание концепций идеологов элитарности: Ортега-и-Гассет известен не только «Восстанием масс», Иохан Хейзинга —

_________

9 См., в частности: Давыдов Ю. Искусство и элита. М.. 1966, с. 14.

  • Содержание
  • Увеличить
  • Как книга
  • Как текст
  • Сетка

Содержание

Личный кабинет