Выпуск № 11 | 1967 (348)

А между тем каждое из этих нововведений вело к далеко идущим результатам в обновлении всего учебного дела, к перестройке всей системы эстетического и технического воспитания будущих композиторов, теоретиков, историков, дирижеров и исполнителей. И мне кажется, что главной фигурой в этом процессе был Борис Владимирович Асафьев, хотя встретить его в самом здании вуза можно было сравнительно редко.

В глазах студенчества молодой Асафьев был ученый-художник, ученый-поэт. Широта его интересов поражала. Удивительнее же всего было то, что делать быстро и хорошо он успевал все. И невозможным оказывалось объяснить это только предельно рационализированной системой рабочего графика и строжайшей дисциплиной. Решающую роль здесь играла интенсивность творчества в самом широком смысле этого слова, включая научную работу. Асафьев обладал редкой способностью быстрого и активного восприятия художественных явлений, тонкого постижения их свойств и особенностей. А широта знаний, почти необъятный диапазон общекультурного кругозора сообщали убедительность даваемым им эстетическим обобщениям, иногда, правда, кажущуюся (когда он ошибался, а как увлекающийся человек он ошибался не так уж редко), но, тем не менее, почти всегда действующую неотразимо. То, на что даже очень одаренному и опытному искусствоведу нужно было бы потратить недели и месяцы, давалось ему днями.

— Я считаю, что он обладает природными данными гениального человека, — много позднее говорил мне об Асафьеве Александр Вячеславович Оссовский.

Естественно, что такая личность в искусстве не могла не привлекать к себе тянущуюся ко всему яркому и необычному, выделяющемуся над общим уровнем молодежь. И то, что Асафьев не был «завсегдатаем» классов и коридоров консерватории и в этом смысле выделялся из общей среды педагогов, тоже придавало притягательную романтическую таинственность его облику.

Некрасивый, даже невзрачный, кажущийся несколько конфузливым, говорящий негромко, но всегда красноречиво комментирующий свои слова быстролетными и острыми взглядами на собеседника и порывами тихого, обладающего каким-то душевным теплом смеха, он после первых же фраз заставлял слушающего забывать о своей внешности и ощущать перед собою только красоту и силу своего интеллекта. В особенности на лекциях.

Одну из них я вспоминаю очень живо. Дело происходило в одной из просторных комнат библиотеки, возле вестибюля Малого зала. Все сидели за длинным столом, покрытым темной скатертью; Асафьев — наряду со всеми. Перед ним не было никаких записей, хотя он вынул из портфеля и положил возле себя несколько книг, в которые, однако, не заглядывал.

Речь шла о древнерусской хоровой культуре и ее истоках. Поначалу тема показалась мне не только далекой, но просто чуждой художественным интересам наших дней. Я уже приготовился изрядно поскучать и шепнул сидевшему рядом товарищу что-то по поводу «наукообразия», присущего некоторым... Тон — спокойный, почти будничный, — которым беседа была начата, и в самом деле располагал к такого рода заключениям. Однако сразу же заинтересовали широкие аналогии между звуковыми памятниками культовой музыки русского средневековья и старинной живописью. Было сказано всего несколько слов об Андрее Рублеве и его предшественнике Феофане, и на основе совсем беглых, но удивительно метких характеристических определений раскрыты как общность, так и, в особенности, различие манеры письма и «природы видения» этих крупнейших русских мастеров кисти XIV–XV столетий. Потом увлек и заставил вдуматься в сложную природу истинно творческого процесса тезис о вненабожной сущности лучших образцов культового искусства далекого прошлого, передающего черты народного характера в их становлении и борьбе.

По мере течения речи Асафьев все более увлекался. Однако интонация голоса оставалась ровной; возбуждение проступало в учащенных «переводах» дыхания и еще в легком смешке или, лучше сказать, улыбках голоса, которыми «комментировались» удачно подобранные сравнения и эпитеты. Глаза же блестели все ярче, обводили светящимися, увеличивающимися зрачками присутствующих, иногда задерживаясь на ком-нибудь из слушателей как бы с целью разведать реакцию на сказанное. И в такие моменты казалось, что это не урок, а увлекательная дружеская беседа, и ведется она поочередно то с одним, то с другим из находящихся в комнате.

Наше внимание еще более обострилось, когда речь пошла о специфически музыкальных предметах со ссылками на упоминаемые, но не цитируемые работы Смоленского, Преображенского, Металлова, Разумовского, Забелина. Словом, в полуторачасовой лекции перед нами был отчетливо очерчен живой процесс

становления и развития самобытнейшей области музыкальной культуры далекого прошлого, и очерчен настолько образно конкретно, что казалось, мы слышим и «осязаем» эту исчезнувшую музыку.

Расходились мы с лекции, чувствуя себя внутренне обогащенными. И главным в сознании этого было не усвоение раннее нами неизвестных исторических и теоретических сведений, а нечто совсем другое. Мы получили наглядный урок тонкости эстетического восприятия музыки, ее понимания как составного элемента социальной и общекультурной жизни людей.

Вот за это-то студенческая молодежь и любила Асафьева, любила по-настоящему, крепко и преданно, хотя и подмечала и осуждала некоторые слабые черточки его характера и житейской тактики.

— Зачем он хвалит бездарные сочинения Лурье? — спрашивали мы себя по поводу его отзыва о кантате «В кумирне Золотого сна». — Ведь это не может быть искренним!

— Зачем он так ожесточенно и совсем безосновательно разносит превосходные романсы Метнера на стихи Пушкина?

И еще: иной раз посмеивались над нарочитой велеречивостью изложения некоторых его статей.

Но все это в наших глазах было не более чем маленькими слабостями крупного, может быть, даже великого деятеля, и мы прощали их за неоценимые богатства, которыми он нас одарял, а заодно и за то внимание, с каким он относился к творческому развитию молодежи.

Другой крупной реформаторской фигурой в Петроградской консерватории был Владимир Владимирович Щербачев, появившийся в ней в качестве педагога с 1923 года, но и до этого уже хорошо известный студенчеству не только как талантливый композитор, но именно с педагогической стороны, как советчик и учитель. Многие из нас познакомились с ним в «Кружке композиторов», вольном объединении музыкантов различных возрастов и направлений, собиравшихся два раза в месяц по понедельникам на квартире у Анны Ивановны Фогт1. Там часто слышали мы суждения Щербачева о музыке. Нам нравилась меткость его замечаний, тонкость наблюдений и подсказок и буквально ошеломляла смелость, с которой он, смеясь, ниспровергал аксиомы и схолии, преподносимые нам в консерваторских классах в качестве неких «вечных истин». За всем этим не ощущалось какого-либо нигилизма, а лишь со всей очевидностью проступало отсутствие предвзятости и широта кругозора. 

Поэтому консерваторская молодежь охотно откликалась на любезные приглашения Щербачева посетить его на дому. Жил он на улице Марата в доме 50. В сущности здесь-то и начались занятия «композиторской мастерской», какой стал через короткое время класс Щербачева, а затем под его влиянием и значительная часть композиторского отделения Петроградской консерватории.

К моменту, когда Владимир Владимирович появился в консерватории в качестве педагога, у него уже было немало негласных учеников и единомышленников, к числу которых примыкали уже сложившиеся, признанные музыканты, такие, как Ю. Тюлин, В. Дешевов, Ю. Карнович, М. Миклашевский.

Щербачев обладал большим человеческим обаянием. Он был элегантен и артистичен. Это чувствовалось во всем — в манере одеваться, в осанке и жестах, в мелких деталях быта: в том, как он держал трубку зажатой в сомкнутой ладони правой руки, как протягивал зажигалку, наклоняясь к прикуривающему собеседнику, как приходил в минутное комичное замешательство при встрече на улице, когда одной рукой снимал шляпу, в другой тщетно старался объединить портфель и вынутую изо рта трубку, и ему явно не хватало третьей — для приветствия. Он был артистичен и в оживленном разговоре, и в со-

_________

У Фогт кроме Щербачева бывали Н. Стрельников, Ю. Карнович, Ю. Тюлин, Д. Шостакович, Б. Арапов, А. Пащенко, В. Дранишников, Г. Клеменц, Ю. Зандер, С. Альперс; москвичи: В. Шебалин, М. Старокадомский, В. Фере; ростовчане: Г. Попов и А. Каменский; саратовцы: В. Пушков, Ю. Кочуров, И. Белоземцев. Изредка на собраниях кружка появлялся Б. Асафьев, едва ли не его инициатор, давний знакомый семьи Фогт, в предреволюционные годы летом живший у них на даче в деревне Заманиловка под Парголовом, пригородом Петрограда. 

Квартира Фогт помещалась в доме на углу Разъезжей и Ямской улиц в третьем этаже. Собрания проходили в большой зале, разделенной пополам полуаркой с мраморными колоннами. В центре залы стояли два рояля. На Ямскую выходил балкончик-фонарь с зеркальными окнами, в котором мы с Шостаковичем нередко уединялись после прослушивания, чтобы поделиться друг с другом свежими впечатлениями.

Здесь задолго до концертных исполнений, а иногда и в не вполне завершенном виде, звучали в авторской передаче Вторая симфония, Нонет, блоковские романсы, сюита «Нечаянная радость», «Выдумки» Щербачева, прелюдии, Сюита для двух роялей, Трио, «Басни Крылова», Первая симфония Шостаковича и многие другие произведения.

  • Содержание
  • Увеличить
  • Как книга
  • Как текст
  • Сетка
Личный кабинет