Выпуск № 1 | 1934 (7)

виданную высоту эстетической оценки. При всех различиях, какие могут быть обнаружены в классификации искусств Шлегеля, Шеллинга и Шопенгауера, всем им по-видимому обща тенденция — возвысить музыку, поставить ее рядом с искусствами, в которых давно уже признали своеобразное средство познания мира. Это впечатление, рождающееся при первом беглом знакомстве с эстетическими учениями романтиков, по-видимому еще более укрепляется, если учесть, что Шеллинг и Шопенгауер не только вводят музыку в круг «познавательных» искусств, но, вводя ее туда, подчеркивают высокие преимущества музыкального «познания» мира: его непосредственность, особую запечатляемость и — что всего важнее — особую, поистине философскую, точность, проникновенность, адекватность свойственного музыке выражения внутренней сущности вещей.

Но, как ни естественно возникает это впечатление, оно не улавливает подлинного смысла эстетических тенденций романтиков. Правда, эстетический романтизм как бы вновь «открыл» музыку, открыл познавательное содержание ее текучих построений. После Шеллинга, Шлегеля и Шопенгауера вопрос о познавательной функции музыки уже не мог быть снят с очереди. В свете развитых ими учений о музыке не мог остаться без ответа также и вопрос о своеобразной природе свойственного музыке познания мира. Независимо от степени правильности предложенных романтиками объяснений, положительным результатом их философствования о музыке следует признать то, что им удалось внушить мысль о некой специфичности музыки в ряду других искусств, о своеобразных способах, при помощи которых музыка доводит до сознания людей «таинственную» сущность выражаемой ею действительности. Об этой специфичности говорит и Шеллинг, называющий музыку «наиболее замкнутым в себе из всех искусств», и Шопенгауер, утверждающий, что она «стоит совершенно особняком от всех прочих искусств».

Однако эти положения музыкальной эстетики романтизма далеко не исчерпывают всех тенденций, заключающихся в ее содержании. Уже центральное понятие этой эстетики — понятие познания — оказывается чрезвычайно сложным и — что особенно важно — чрезвычайно противоречивым, пронизанным разительными антиномиями. Вместе с тем обнаруживается, что подлинный ключ к пониманию этих противоречий не может быть найден в узких рамках собственно-музыкальной эстетики. Ключ этот может быть добыт лишь в результате анализа социального смысла и социальных — классовых — корней эстетического романтизма.

Наделяя музыку, как и прочие искусства, способностью адекватного познания мира, романтики влагали крайне специфическое содержание в самопонятие «познания». Содержание это не может быть выведено из имманентного развития «гносеологии» романтизма. Оно предполагает в качестве своего условия и причины существование и борьбу классовых групп и сил, которым оно освещало путь в их практической жизненной ориентации. Сквозь бесплотные очертания гносеологических и эстетических понятий романтизма проступают живые интересы реальных людей, эти понятия создававших, использовавших их не только в деле научного познания мира и жизни, но также и при определении своих социальных отношений, в своем социальном поведении, в своей классовой борьбе.

Поколение романтиков, создавшее новую музыкальную эстетику, представляло особую группу немецкой буржуазной интеллигенции. В юности своей оно пережило период горячего, но несколько мечтательного увлечения делами и идеями Великой французской революции.

В лице своих лучших представителей — Фихте, Шеллинга, Шлегелей — оно защищало правовые основания якобинского террора,1 критиковало учение Канта не только с точки зрения последователей Спинозы, но и с точки зрения республиканизма,2 насаждало символическое «древо свободы» в окрестностях теологических городков.3 Вместе с крупнейшими умами классического немецкого идеализма оно размышляло над великими практическими проблемами — над проблемой лучшего политического устройства, над противоречиями свободы и необходимости, объективных и субъективных сил, действующих в истории.

_________

1 В статье «К исправлению суждений публики о французской революции» («Beitrag zur Berichtigung der Urteile des Publikums über die französische Revolution», 1793), направленной против реакционного публициста Реберга, Фихте старший, чье влияние на мысль романтиков трудно переоценить, отстаивал право революционного народа на террор и утверждал, что по эмпирическим принципам нельзя судить ни о правомерности революции, ни о выборе ее средств.

2 Такую критику кантианства развил, опираясь непосредственно на Фихте, Фридрих Шлегель.

3 По преданию, Шеллинг вместе с Гегелем, в бытность свою студентами теологической семинарии в Тюбингене, посадили такое «древо» в окрестностях Тюбингена.

Разбуженное к политической жизни громом наполеоновских войн, поколение романтиков насытило политическими рефлексами и идеологическую — философскую и эстетическую — мысль. По словам Энгельса, главнейший результат движения, начатого в это время передовыми силами нации, «заключался в самом факте борьбы и одном ее моменте, ясно ощущавшемся всеми современниками от мала до велика». «Что мы опомнились после потери национальных святынь, что мы вооружились, не ожидая всемилостивейшего дозволения князей, что мы даже заставили властителей стать во главе, словом, что было мгновенье, когда мы выступили как источник государственной власти, как суверенный народ, — вот в чем было величайшее достижение тех годов!»1

Но в то же время это было поколение младших современников Фихте. События якобинского террора, наполеоновской экспансии и последовавшей реакционной реставрации, неизгладимо врезавшиеся в его памяти, отложились в его представлении в формах, далеко не адекватных их действительному значению. Это поколение вступило в цветущий период своей деятельности в эпоху, когда буржуазный мир, напуганный событиями во Франции, не раз уже колебавшими почву у него под ногами, быстро освобождался от остатков ставшей для него слишком опасной радикальности и революционности. К исконной отсталости немецкой буржуазии, лишенной всякого подобия самостоятельного политического опыта, не имевшей достаточно ясного представления о своих классовых политических интересах, отражавшей подсказывавшиеся ей историей задачи в превратных формах нравственных, философских, религиозных и эстетических проблем, присоединилась еще специфическая форма отсталости, созданная положением и настроением людей, выросших в обстановке поражения революции и крушения всех — и без того необычайно слабых — буржуазных революционных иллюзий.

В этой группе буржуазных мыслителей, ученых и художников реакционные тенденции прокладывали себе легкий и верный путь. За кратковременным, совпавшим с юношескими годами, увлечением Французской революцией последовало — сложным и полным противоречий, зигзагообразным путем — перерождение и втягивание в орбиту реакции. Вчерашние республиканцы стали убежденными апологетами и пропагандистами социально-политической реакции, натурфилософы и критические исследователи — мистиками, теософами и даже верующими католиками, рационалистические философы — глашатаями алогического чувства и интуиции.

В той же статье, в которой он характеризовал подъем буржуазно-национального движения, охватившего Германию в начале XIX в., Энгельс отметил кратковременность этого возбуждения, его быстрый спад и замирание. «Как быстро эта движущая сила, — восклицает Энгельс, — опять задремала! Проклятие раздробленности поглотило в пользу частей столь необходимую целому инерцию, расщепило всеобщую немецкую стихию на массу провинциальных интересов и сделало возможным, чтобы государственная жизнь Германии обосновалась на базисе, подобном тому, какой себе создала Испания в конституции 1812 года... Потом наступили конгрессы и дали немцам время выспаться после освободительного похмелья и проснуться у старого верноподданного корыта. Кто не утихомирился и не мог отучиться от мысли влиять на массы, того все силы эпохи гнали в тупик германского квасного патриотизма. Лишь немногие исключительные умы пробились сквозь лабиринт и нашли нить, ведущую к истинной свободе».2

В то же время в соответствии с традиционным стилем немецкого исторического развития, который, начиная с эпохи Реформации, стал характерной чертой и проклятием немецкой истории, все эти метаморфозы буржуазного классового самопознания и политической ориентации не могли отражаться в сознании их классовых носителей в форме адекватной, т. е. как изменения и превращения политические, социальные, классовые. Только в крайне ослабленной степени и в извращенной мистифицированной форме эти перемены классовой ориентации сознавались как такие, т. е. как факты политической и социальной эволюции. В подавляющем большинстве случаев они выступали переодетыми — в одежде идеологических — философских, эстетических, литературных событий, фактов и выступлений.

Следствием такого порядка вещей явилось то, что философия и эстетика романтизма оказались вдвойне идеологическими, вдвойне опосредствованными своей социально-исторической основой. Помимо той, так сказать,

_________

1 Фр. Энгельс, «Эрнст-Мориц Арндт». Соч., т. II, стр. 69. Изд. ИМЭЛ.

2 Там же, стр. 69–70.

 

  • Содержание
  • Увеличить
  • Как книга
  • Как текст
  • Сетка

Содержание

Личный кабинет