Выпуск № 11 | 1976 (456)

листической по преимуществу и владея которой Владимир Ильич представил собою образец человека, каким он должен быть при торжестве и после торжества коллективизма. И нельзя, конечно, не сказать, что это глубокое горе — не быть больше в состоянии услышать этот голос, увидеть это полное ума, веселости и лукавства лицо, эти зараженные какой-то нечеловеческой энергией жесты, следить за этой грациозной по своей легкости и титаничной по силе и четкости деятельностью ума, восторгаться этим полным отсутствием эгоизма, личничества, этою способностью растворить себя целиком в своем великом деле и, не ощущая себя самого, являть вместе с тем каждому такое величие индивидуальности, до какого, вероятно, человек, с собою носящийся и о себе помнящий, заслоняющий мир самим собою, вообще никогда дорасти не может. И горем, разумеется, является то, что эта огромная сила прекратила свою социальную работу. Нас убыло. Мы стали гораздо менее сильны, чем были, когда Владимир Ильич был среди нас, и мы не можем не ощущать этого как горя <…>

Владимир Ильич верил и знал, и нас тому учил, что даже самая великая личность ограничена в своей роли, что она является выражением определенных общественных сил, и что если связующая, кристаллизующая личность отходит, то важно, чтобы те коллективы, которые ее выдвинули, которые ее отшлифовали и которые на себе носят печать этого гения, оказались так сорганизованными, чтобы не утерять ничего из тех общественных сил, из того огромного опыта, который под руководством данного лица, но социально, но сообща, но в коллективе приобретался и вырабатывался. С точки зрения оценки сил как таковых, задача жизни заключается не в том, чтобы лить слезы у урны хотя бы величайшего человека, а в том, чтобы немедленно воскресить его путем рациональнейшего, искуснейшего, энергичнейшего использования всего его наследия. На первый план приходят мне не вопросы о мертвом Владимире Ильиче, а о вечно живом, о том, что было в нем вечно живо и что для нас, марксистов, представляет 99/100 личности. Память о нем и горе утраты у нас превращается немедленно в новую волну напряженнейшей энергии.

Как до сих пор человечество трактовало бессмертие? Путем недоказанной и ни в коем случае недоказуемой веры в бессмертие двойника души, путем веры в потусторонний мир, где сохраняются духовные ценности после того, как бренное тело истлевает в земле. Мы знаем точно, на основании строгих научных данных, откуда возникла эта легенда, как она выросла в человечестве, почему человечество цеплялось за нее. И мы знаем, что она в большей мере вредила человеку, чем приносила ему пользу.

Эта басня ему чужда. Между тем, когда мы перелистываем страницы великих произведений, посвященных плачу над усопшими или прославлению бессмертия, мы на каждом шагу наталкиваемся или на безутешность того, что смерть победила, — и такая тенденция несомненно осуществляется в Патетической симфонии Чайковского, которую вы сегодня выслушаете, — или на такие утверждения бессмертия, которые имеют под собою мистические черты — как обычные реквиемы, будь то до некоторой степени революционный Реквием Берлиоза или проникнутый лишь ощущениями мистики Реквием Моцарта; все они соприкасаются с церковным представлением о бессмертии. А в произведениях более светских, как «Смерть и просветление» [Р. Штрауса] , которое вы тоже сегодня услышите, также сквозит мысль о тех мистических верованиях и упованиях, с которыми мы ничего общего не желаем иметь, хотя бы звуки и краски этого патетизма, которые может развернуть перед нами композитор, и могли действовать сами по себе и на нас.

В мировой литературе, которая посвящена горю, есть два произведения, из которых одно вы услышите сегодня, а другое могло бы занять место в сегодняшнем нашем концерте. Второе, которое вы сегодня слушать не будете, — это Героическая симфония Бетховена. Казалось бы, такой гений, как Бетховен, который посвящал свою музыку <…> в общем и целом описанию жизни героя и выражению чувств скорби по поводу его утраты, в одной из гениальных своих симфоний должен был бы приблизиться к тому, чего просит наша душа, — поминания музыкой нашего героя. На самом деле это не так <…> На нас <…> действует эта симфония, при всей своей громадной красоте — как нечто соответствующее огромных размеров прославлению в настоящем памятном гимне, посвященном поистине великому человеку. Но к этому нужно добавить, что, конечно, сейчас, если именно эта симфония заставляет себя слушать, полная той внутренней нервной [гармонии], которая звучит в нас неподалеку от гроба у Кремлевской стены, то мы все же совпадения нашли бы здесь очень мало. Вагнеровский марш, который вы сегодня услышите, грандиозен по своей музыкальной силе, но он проникнут теми шопенгауэровскими влияниями, которые Вагнеру были в сильной мере присущи. Это окончательная гибель героя, вместе с которой наступает мировая зима. Это пессимистическая до дна

скорбь, величие которой, правда, велико потому, что скорбь эта как бы обнимает вселенную, но которая не дает уже никаких утешительных исходов, а мы даже в утешении [не] нуждаемся — настолько сливается для нас скорбь с подъемным чувством жизни.

Конечно, в сегодняшнем концерте вы много и много раз <…> встретите те громадные подъемы, которые заставят вас подумать, что жизнь вечна и что она побеждает те скорбные тона [и ту] печаль, которую мы еще не избыли. Но мне хотелось бы, чтобы, живя таким образом вместе с музыкой, вы парили бы где-то выше даже тех огромных высот, на которые эта музыка может вас вознести. Чтобы вы ее ощущали и перетолковывали для себя самих под грандиознейшим углом зрения совсем иного бессмертия, о котором теоретически кое-кто и говорил, но в которое мы вступаем только теперь, только в эти годы, потому что если когда и был возможен апофеоз превращения существа смертного в бессмертное, то именно в эти годы — не только потому, что дело Владимира Ильича было делом великим, но [и потому], что он делал его в величественном масштабе.

Великие люди были. Их было много. Они совершали величественные дела. Но не было еще человека, который делал бы дело столь плодотворное. Не все, кто меня здесь слушает, это ясно понимают. Мы стоим у зари нового мира. Мы не знаем еще цены годам, в которые переживаем горе и счастье вот этих дней. Мы еще не понимаем, что это годы, к которым вечно будут обращаться взоры наших потомков, что отсюда, без всякого сомнения, будет вестись новое летоисчисление. Когда Маркс говорил, что вся история человечества является только скудным прологом <…> к той драме и к тому храму, в котором развернется подлинная история человечества, его победоносная борьба с природою, когда оно удалит свои внутренние диссонансы и выступит как единая братская армия разума, — когда Маркс говорил [все] это, он предрекал порог, через который придется потом переступать. Этот порог есть начавшаяся социальная революция. Она могла начаться страшными неудачами, и первые предвозвестники ее полны такими неудачами, но они представляют собою маленькие гребни, ничтожные валы по сравнению с тем валом, который накатил в эти годы, от 1917 начиная <…> Роза Люксембург недаром говорила: через бесчисленные жертвы и многократные поражения, повторяя вновь и вновь свои революции, пролетариат дойдет до победы <…>

Пролетариат имел гигантское счастье у самой колыбели своей видеть Карла Маркса, великого пророка, прозревшего на основании гигантского научного материала его будущие судьбы. И он имел еще большее счастье в своем отроческом возрасте встретить другого великана — В. И. Ленина; <…> его замечательный гений, необычайное чутье, его самоотвержение, не знающее границ, влекущее к нему все сердца и необычайные симпатии, его личные качества и его широкий авторитет сделали из него самого идеального вождя, лучше которого вообразить себе нельзя.

В критический момент <…> мы видели много мук, много потрясений; мы имели, конечно, не гладкие и эстетически причесанные явления русской революции, — пора была страдная, рубили большой лес, летело много щепок, но, рассматривая достигнутые результаты как совершенно не подлежащий сомнению первый этап дальнейшего колоссального землетрясения и сдвига, мы должны сказать, что <…> мы одновременно с реальной победой приобрели такой запас знаний, уверенности в себе, тактического опыта, эмоциональной напряженности и высоты настроения, которые <…> дают полную гарантию в максимальной нашей энергии для всей нашей дальнейшей борьбы и веру в нашу победу на кратчайших научно предопределенных путях.

Вот таково это бессмертие. Внешним признаком его будет то, что образ Владимира Ильича будет становиться все более и более великим для всего человечества, что малые дети будут вспоминать с благодарностью его имя, что в далеких странах Азии и Африки оно будет греметь как благодатная легенда, что сотни, тысячи и миллионы будут стекаться сюда в нашу Каабу, к нашему святому гробу. Внешним признаком будет почти как бы обожание этой личности, но это будет лишь внешний признак, с эксцессами которого сам Владимир Ильич боролся бы, ибо хорошо, когда к символическому образу присоединяются события, которые — как материал — рисуют такого человека, но не то, что приобретает характер идолопоклонства <…> Это будет внешним методом почитания. Но это будет громадно и в громадности своей почти ошеломляюще, и это тем легче будет понять каждому, кто видел, какая волна по сердцам человеческим прошла от работы и борьбы Владимира Ильича.

Но внутреннее бессмертие [Ленина] будет заключаться в том, что вся дальнейшая история человечества в ее крупнейшем, в ее важнейшем будет носить на себе печать его гения. От этого история человечества больше никогда не уйдет. Все остальное ничтожно по сравнению с этой задачей, задачей самоорганизации человеческого рода в единую со-

  • Содержание
  • Увеличить
  • Как книга
  • Как текст
  • Сетка

Содержание

Личный кабинет