Выпуск № 7 | 1974 (428)

тишизма к «голосу», к «bel canto», всего более к тенорам, к «теноровской музыке», к амурным романсам и ариям, которыми к великому всеобщему несчастью беспощадно загромождена вся музыка. В 40-х и 50-х годах Петербург захлебывался от счастия слышать таких теноров и такую «теноровскую музыку» в лице Рубини, с его многочисленными наследниками и последователями, и всех тех арий и романсов, которыми они наполняли тогда театр и концерт, при всеобщих слезах и вздохах сердечно растроганной антихудожественной толпы. Нынче, только немножко в иных формах, опять существуют те же самые тенора и «теноровская музыка», опять при слезах и воздыханиях антихудожественной толпы.

Ну, и бог с ними, со всеми, с тенорами, «теноровской музыкой» и со всеми их публиками. Пусть эти последние живут и блаженствуют в своих пустяках и праздных забавах. Это их дело. Но жалко и печально, что это «bel canto», эта фальшивая музыка, это фальшивое пение (те самые, которые были так ненавистны Глинке еще с годов его юности и отречения навеки от «итальянских певунов») сильно портят и одурачивают наибольшую часть публики и далеко гонят ее прочь от настоящего пения, от настоящей музыки, от настоящего искусства. Так было в Петербурге и по случаю г-жи Олениной-д’Альгейм.

По счастью не все у нас перепорчены до тла по части музыки, и еще есть горсточка людей, любящих и понимающих именно настоящую музыку, именно настоящее пение, именно настоящее его выражение. Они вышли искренними, восхищенными поклонниками г-жи Олениной-д’Альгейм, глубоко симпатизирующими ее почину, ее оригинальности направления и исполнения, вопреки всему у нас принятому и традиционному в музыкальном певческом деле, ее правдивости выражения, разнообразию, естественности и жизненности тех задач, которые она ищет исполнять (помимо одних только «амурных»). И эти-то люди и были те, про которых ретроградная петербургская музыкальная пресса, грызя удила, должна была рассказывать, что «их симпатии завоевала себе г-жа д’Альгейм, и имела хороший успех», или: «артистка, однако же, имела успех и даже получила цветы, хотя ее никто не знает», или: «малочисленная публика очень горячо относилась к исполнительнице, но было бы лучше, если бы эти аплодисменты исходили от слушателей более многочисленных»...

Желание злобных ретроградов исполнилось: на втором петербургском концерте г-жи д’Альгейм поклонников ее оказалось уже гораздо больше. Будь еще третий концерт в Петербурге, и те, конечно, удвоились бы и учетверились бы.

Через несколько дней г-жа Оленина-д’Альгейм отсюда уедет и может быть долго, а кто знает, может быть и никогда» не воротится в Петербург («Наш бедный соловей вспорхнул и полетел за тридевять земель»), — тридевятых земель перед нею много, где ее поймут, полюбят и оценят, может быть получше, чем это случилось у нас в Петербурге со стороны значительнейшей части публики, и где она будет, наверное, продолжать свою великолепную, искреннюю пропаганду русской музыки. Но уже и теперь у нас она сделала очень много.

Всех лучших, талантливейших романсов и песен новой русской школы мы почти никогда и ни от кого не слышим: множество романсов Балакирева, Бородина, Римского-Корсакова, Кюи и в особенности Мусоргского лежит в шкафах и магазинах никогда не тронутые, тогда как самая жалкая, плачевная дребедень оперных арий и ничтожных романсов европейского обихода вечно преследует всех в каждом публичном конверте и в каждом частном домашнем собрании. Г-жа Оленина-д’Альгейм выдвинула на сцену, наряду с множеством гениальнейших созданий, Франца Шуберта, Шумана и других великих европейских музыкантов, целую массу русских драгоценнейших созданий для голоса, которых почти никто у нас не только не слышит, но даже вовсе не знает — они твердо забыты. Не хочется верить, чтобы ровно никто ничего из этого не воспринял сердцем и душой и не попробовал бы продолжать их исполнение. Не может быть, чтобы не пришла однажды и для них очередь.

Пример Шаляпина, который обожает все великое в музыке, сделанное Европой, но предпочитает создания значительнейших русских композиторов (в том числе особенно Мусоргского) множеству плохой чужестранной модной дребедени и исполняет с громадным талантом и оригинальностью русскую музыку, — дает полную уверенность, что и то, что велико у русских в их чудном, свободном романсе, заменившем прежнюю условную, нелепую, связанную по рукам и ногам арию, — однажды взойдет в силу и славу.

_________

«Новости и Биржевая газета», 1902, 4 апреля, № 93, первое издание.

III

Концерт в память Рубинштейна

На прошлой неделе, 19 апреля, состоялся в консерватории концерт в пользу народной школы имени Рубинштейна и этот концерт отлично достиг своей цели. Зала была полне-

хонька, и школа получила большую помощь для своего существования1.

Но этот концерт надо, мне кажется, назвать просто и прямо «Рубинштейновским». Великого художника уже нет, к несчастью, на свете, но его величавая личность наполняла собою весь тот вечер2.

Самым важным моментом концерта было исполнение знаменитого «Карнавала» Шумана в совершенно необычайном и небывалом виде: с иллюстрациею оркестром и мимическими сценами на театре, в костюмах, с декорациями, живыми картинами, живым действием.

Об этом давно мечтал во время оно сам Рубинштейн, многие слыхали из его собственных уст выражение этого желания и надежды — мне также привелось не раз это слышать. И эта мысль была так хороша, так талантлива, так справедлива, что вся русская публика обязана глубокою благодарностью одной из деятельнейших сотрудниц Рубинштейна по делу консерваторий, С. А. Малоземовой, которая не дала заглохнуть мысли своего великого учителя и энергически сумела выполнить ее при помощи всей новой школы русских музыкантов, так же, как она, искренних поклонников великого бессмертного художника.

Исполнение «Карнавала» Шумана было всегда одним из главных торжеств Рубинштейна во всех его концертах, в Европе и Америке, на громадных концертных эстрадах и в частных домах на интимных собраниях. У всех, кто еще жив из прежних слушателей, воспоминания о «Карнавале» в исполнении Рубинштейна неизгладимы и несравненны навеки. Но что было возможно Рубинштейну в его гениальной игре и что, судя по тому, что мы с тех пор слышим, быть может, навеки недоступно для всех остальных пианистов на свете, нынешних и будущих, — то может быть до некоторой степени, хотя бы самомалейшей, воскрешено талантливой оркестровкой нескольких талантливых музыкантов-композиторов. Из них важнейшие, наиглавнейшие имели возможность много раз в своей жизни слышать несравненное, поэтическое, глубокое, страстное, нежное, грациозное, бесконечно вдохновенное исполнение великого Рубинштейна. Фортепиано часто мертво и сухо в исполнении посредственных или ординарных пианистов. У них нет в их власти ни того тона, ни того колорита, ни тех беспредельно тонких, могучих, столько с южных оттенков и красок, которые составляли силу и гениальность Рубинштейна. Но оркестр в руках у истинно талантливых людей способен дать своим чудным составом и бесконечною разносторонностью многое из того, чтэ исходило из-под несравненных перстов Рубинштейна. Оркестр один, одна талантливость нескольких превосходных художников, конечно, никогда не заменят и не восполнят того, что способен был дать (великий дух, великое вдохновение, великую выразительность) Рубинштейн, но до некоторой степени способны закрепить, задержать в нотной партитуре и в совокупном действии разнообразных, разносторонних инструментов то, что создавалось в игре его тоном и колоритом. Лист и Рубинштейн, два высших и необычайнейших пианиста, какие только бывали когда-либо на свете, посвятили свое фортепиано и свое поразительное исполнительское творчество и искусство на то, чтобы передать на своем инструменте все оттенки звука, колорита и настроения оркестра. Теперь пришло время, когда оркестру предстояла бы великая задача: стараться воспроизвести краски, звуки и настроения листовского и рубинштейновского фортепианного исполнения.

Для Листа, быто может, это уже поздно и неисполнимо: теперь почти уже нет более музыкантов-художников, которые его сами слышали. А кто из них и есть еще на свете (например, Сен-Санс), еще и не помышляли о том, что могли бы сделать для сохранения, посредством оркестра, хотя частицы фортепианного искусства Листа. Но для Рубинштейна это еще не погибло, и блестяще было начато у нас в России, в концерте 19 апреля. Конечно, не только большинство, так называемых, наших «музыкальных рецензентов», очень часто тупых и бездарных, ничего тут не поняло и из концерта ничего не вынесло, Кроме соображений нелепых и приговоров вполне глупых, — не только они, но даже известная доля публики мало поняла значение того, что перед ее глазами и ушами происходило в тот вечер в консерватории, но, по счастью, было тут среди публики немало людей, целые, даже большие их группы, которые хорошо понимали то, что тут совершалось, и оттого — глубоко наслаждались и радовались.

Одни рецензенты «не замечали ничего особенного», и даже сомневались, стоит или нет говорить об оркестровке «Карнавала», другие видели тут только результаты хорошей школы, удовлетворительных классов и доброй практики, это заслуживает все-таки известных похвал, но, кажется, никто из рецензентов ничего не уразумел в талантливости и необычайности сделанного. В крайнем случае премудрые и глубокознающие рецензенты похваливали то, что среди двадцати нумеров «Карнавала» выходило пообыкновеннее и послабее. Значительнейшая часть публики, оставаясь также глуха и нема к красотам Шумана и к творчеству его оркестраторов, с восхищением предавалась великому энтузиазму, взирая на

  • Содержание
  • Увеличить
  • Как книга
  • Как текст
  • Сетка
Личный кабинет