Выпуск № 6 | 1962 (283)

приятнее, что давалось очень легко. Легкость, очевидно, унаследована мною от матери, которая обладала такой же способностью. Можно представить себе мою радость, когда в первый раз меня повели в театр, где давали оперу, уже знакомую мне в клавире. Это была «Жизнь за царя», и тогда в первый раз я услыхал оркестр — и какой оркестр! Оркестр Глинки. Впечатление было незабываемое. Но пусть не подумают, что это впечатление было вызвано лишь тем, что я вообще впервые слушал оркестр.

Не только музыка Глинки сама по себе, но также и его инструментовка остается до наших дней совершеннейшим памятником музыкального искусства, благодаря мудрости, проявленной им в уравновешенности звучания, благородству и тонкости его инструментовки, иначе говоря, выбору инструментов и их комбинаций. Мне действительно повезло, что при соприкосновении с музыкой большого плана я встретился с таким шедевром. Вот почему я сохраняю к Глинке безграничную благодарность. <...>

<...> Около того же времени я слышал также и вторую оперу Глинки — «Руслан и Людмила» в торжественном спектакле по случаю пятидесятилетия этого произведения. Мой отец выступал в роли Фарлафа, одной из лучших ролей его репертуара. Это был памятный для меня вечер. Помимо волнения, которое я испытывал при звуках этой музыки, от которой я положительно сходил с ума, мне было дано увидеть в фойе Петра Ильича Чайковского, кумира русской публики, которого я никогда до этого не видал и которого мне не суждено было более увидеть. Это был тот момент, когда он впервые в Петербурге дирижировал своей новой «Патетической» симфонией. Две недели спустя мать повела меня на концерт, где та же симфония была исполнена в память автора, умершего в несколько дней от холеры. Как ни был я тогда потрясен такой неожиданной смертью великого музыканта, я не мог, конечно, себе представить, что эта, хотя и мимолетная, встреча с живым Чайковским сделается одним из самых дорогих моих воспоминаний. <...>

<...> Насколько мне позволяла моя школьная жизнь, я посещал симфонические концерты и концерты знаменитых русских и иностранных пианистов. Так, я слышал игру Иосифа Гофмана. Глубина, точность и законченность его игры привели меня в такой восторг, что я удвоил свое прилежание в занятиях на фортепьяно. Среди других знаменитостей, выступавших тогда в С.-Петербурге, я вспоминаю еще Софию Ментер, Евгения д’Альбера, Рейзенауера и таких наших замечательных виртуозов рояля и скрипки, как Анна Есипова (жена Лешетицкого) и Леопольд Ауэр. Кроме того, были большие симфонические концерты двух главных обществ: Императорского музыкального общества и Общества русских симфонических концертов, основанного Митрофаном Петровичем Беляевым, крупным меценатом и музыкальным издателем.

Концертами Императорского общества часто дирижировал Направник. Я уже знал его по опере, оркестром которой он великолепно руководил в течение многих лет. Мне кажется, что, несмотря на его суровый консерватизм, он представлял собой тот тип дирижера, который сегодня я предпочел бы всякому иному. Уверенность и абсолютная точность в выполнении своего дела, полное презрение ко всякой аффектации и внешним эффектам как в раскрытии произведения, так и в жестикуляции, ни малейших уступок публике: добавьте к этому железную дисциплину, первоклассное мастерство, безупречный слух и память и как результат всего — ясность и полная объективность в исполнении. О чем можно еще мечтать?

Этими же качествами обладал другой, более известный и знаменитый дирижер — Ганс Рихтер, с которым я познакомился немного позже, когда он приехал в Петербург дирижировать операми Вагнера.. Он также принадлежал к тому редкому типу дирижеров, которые, стушевываясь перед партитурой, направляют все свои стремления к проникновению в дух и намерение автора.

В то же время я посещал симфонические концерты Беляева. Беляев, как известно, объединил группу музыкантов, которым он покровительствовал во всех отношениях, поддерживая их материально, издавая их произведения и исполняя их на своих концертах. Самыми значительными индивидуальностями этой группы были Римский-Корсаков и Глазунов, к которым присоединились Лядов и позже Черепнин, братья Блуменфельды, Соколов и другие ученики Римского-Корсакова. Рожденная «Могучей кучкой», эта группа, пришедшая ей на смену, очень скоро и, может быть, не давая себе в том отчета, выродилась в новый академизм и обосновалась мало-помалу в консерватории на месте старых академиков, управлявших ею со дня ее основания Антоном Рубинштейном. 

Когда я познакомился с некоторыми членами этого объединения, его перерождение в новый академизм было уже совершившимся фактом, так что я стоял перед школой с твердо установившимися догматами и эстетикой, которые надо было или полностью принять, или отвергнуть.

В возрасте, в котором я тогда находился, го есть в годы первого ученичества, критическое от-

ношение часто отсутствует; слепо принимаешь истины, исповедуемые людьми, престиж которых всемирно признан, в особенности когда этот престиж относится к мастерству техники и к искусству «умения делать». Поэтому принятие мною их догматов совершилось быстро и непосредственно тем более, что я был в ту эпоху ревностным поклонником произведений Римского-Корсакова и Глазунова, особенно ценя у первого мелодическое и гармоническое вдохновение, представлявшееся мне в ту пору полным свежести, а у второго — чувство симфонической формы и у обоих — мудрость фактуры. Нечего и говорить, насколько при такой настроенности я мечтал достичь этого идеала, в котором видел высшее проявление искусства. При слабых возможностях, которыми я тогда обладал, я прилагал все силы для подражания им в моих сочинениях.

В эти годы я познакомился с одним молодым человеком (он был несколько старше меня), очень культурным, с передовыми вкусами, любителем искусства вообще и музыки в частности. Звали его Иван Покровский. Наше общение мне было очень приятно, так как оно развлекало меня от скуки гимназической жизни и в то же время расширяло круг моих артистических знаний. Он знакомил меня с авторами, неизвестными мне до той поры, в особенности с французскими композиторами — Гуно, Бизе, Делибом, Шабрне и другими. Уже тогда я замечал некоторое родство музыки этих авторов с музыкой Чайковского, родство, которое мне стало еще более ясным позже, когда я смог более опытными глазами исследовать и сравнить их произведения. Разумеется, у меня были на слуху те известные страницы из «Фауста» и «Кармен», которые слышишь повсюду, но именно привычка к ним и мешала мне составить себе сознательное мнение об этих музыкантах. И, лишь пересматривая их вместе с Покровским, я открыл в них довольно новый для меня музыкальный язык, который заметно отличался от языка композиторов Беляевокого кружка и им подобных. Я нашел в них другой музыкальный почерк, другие гармонические приемы, иную мелодическую концепцию, более свежее и свободное чувство формы. Это зародило во мне пока еле заметное сомнение в том, что мне казалось непоколебимым догматом... Все же должен сказать, что влияние этого круга, несмотря ни на что, сказывалось на мне еще многие годы. Часто я даже защищал принципы этой группы и притом очень рьяно, когда сталкивался с устарелыми взглядами людей, не замечавших, что их давно уже опередили. Так мне пришлось сражаться с моей второй учительницей музыки, ученицей и поклонницей Антона Рубинштейна. Это была прекрасная пианистка, очень хорошая музыкантша, но она была всецело под властью своего обожания к знаменитому учителю, взгляды которого она слепо разделяла. Мне стоило большого труда заставить ее признать партитуры Римского-Корсакова, так же как и Вагнера, которые я в то время ревностно изучал. Должен оказать, что, несмотря на все наши разногласия, эта превосходная музыкантша сумела добиться нового подъема моего пианизма и развития моей техники.

В то время вопрос о моем призвании еще конкретно не ставился ни моими родителями, ни мною самим. И в самом деле: можно ли предвидеть будущую судьбу композитора при всех тех случайностях, которые несет в себе его деятельность? Ввиду этого мои родители, как большинство людей их круга, считали своим долгом дать мне прежде всего необходимое образование для получения служебной должности, которая бы могла меня материально обеспечить. Поэтому, после того как я выдержал экзамен на аттестат зрелости, они сочли нужным, чтобы я поступил на юридический факультет С.-Петербургского университета. Что же касается моих способностей и склонности к музыке, они видели в этом лишь проявление любительства, которое до некоторой степени поощряли, не давая себе отчета в том размахе, которое могло принять в будущем мое дарование. Сейчас я нахожу это вполне естественным.

Годы, которые я должен был посвятить моим университетским занятиям, таили в себе (как легко можно догадаться) мало для меня привлекательного, так как все мои интересы были направлены к другому. По моей настоятельной просьбе мои родители все же согласились дать мне учителя по гармонии. Я приступил к этим занятиям, однако они, против всякого ожидания, не дали мне никакого удовлетворения. Может быть, это было вызвано недостаточной педагогической одаренностью моего учителя, может быть, порочностью самого метода преподавания, а может быть, и скорее всего, моей натурой, не подчиняющейся никакой сухой учебе.

Оговорюсь. Я всегда предпочитал и предпочитаю до сих пор осуществлять свои идеи и разрешать проблемы, появляющиеся на моем пути во время работы, исключительно своими силами, не прибегая к установленным приемам, которые, правда, облегчают дело, но которые надо сначала изучить, а потом запомнить; изучать и запоминать такого рода вещи, как бы полезны они ни были, представлялось мне делом утомительным и грустным. Я был слишком ленив для такого рода работы, тем более что не особенно доверял своей

  • Содержание
  • Увеличить
  • Как книга
  • Как текст
  • Сетка

Содержание

Личный кабинет