Выпуск № 2 | 1944 (92)

ли главное, основное содержание его величайших основных произведений. Чем глубже с ними знакомишься, — а каждый русский в течение всей своей жизни всегда должен освежать свое сознание и этим источником художественной мудрости; — тем они больше привлекают к себе и поражают неисчерпываемостью своей: молодея, а не старея, и находясь по отношению друг к другу как «Илиада» к «Одиссее» — эпос патриотический к эпосу странствований.

...Давно уже, а за последние годы особенно интенсивно, мне приходится много работать над творческой биографией Глинки и его творческим методом. Разумность его, как художника, все больше и больше влечет исследователя и к личности выдающегося, непревзойденного мастера. В любом фрагменте музыки Глинки ощущается его личный почерк и, вместе с тем, музыка Глинки никогда не звучит капризом субъективного воображения: она коренится в классическом прошлом западноевропейской музыки и в ее настоящем, то есть в лучшем настоящем — современном Глинке. Но она уходит далеко вперед своей современности, ибо она глубоко народно-национальна: ее душа — ее интонации, ее пластические формы — ее ритмы дышат мудрым жизнеощущением и жизнепониманием русского народа, а не питаются лишь «цитатами» из народных источников. В этом безусловность жизнеспособности музыки Глинки и особенности ее как художественного организма, — то глубокое чувство, что присуще ее красоте — ее задушевность.

...Мне, по-видимому, удалось выяснить музыкальные воззрения Глинки и их исключительную разумность, ясность и целесообразность, в сочетании с глубокой иронией ко всему, что он называл в музыке: «дилижансом прочной немецкой работы». Удалось еше большее: многое разгадать в творческой лаборатории и творческом методе Глинки. Мне понятно, что было для него труднопреодолимым, что давалось легко, понятно, как и где он боролся с инерцией рассудка и как он сочинял. Всюду присутствует глубокий ум Глинки, способность дельно выбирать и по-своему усваивать «питательные воздействия» прошлого и настоящего времени; всюду господствует прирожденное чувство художественной меры и глубоко организованный слух, слух в величайшей степени творчески-активный. Словом, это — разум разумнейшей эпохи русского просвещенчества, эпохи декабризма и эпохи пушкинской.

После этих разысканий работа о творческом методе Глинки родилась естественно, и весной 1942 г. я ее записал. Теперь надлежало приступить к выявлению самого человека — творческого гения Глинки в жизни и в работе. Тут вот и происходит оригинальное перемещение в ходе лично моих методов исследований Глинки: приходится писать о нем скорее книгу литературного, чем музыковедческого порядка, словом, создавать «воображаемую биографию Глинки», какой должны были быть

_________

Глинке, включая весьма наивные (настолько наивные, что моментами хочется заподозрить нарочитые упущения!) сообщения его сестры Шестаковой, у меня давно уже складывался и, наконец, сложился облик Глинки, вовсе расходящийся с традиционной пошлой концепцией утопающего в самодовольном самоуслаждении «рыцаря ничегонеделания». Любопытно, что ходившие в семьях по Петербургу еще в 80–90-х годах прошлого века, то есть в дни моего детства, устные сказания и предания о Глинке от знавших его людей, — были этически отличны от этой легенды. Я убежден, что в моем образе Глинки нет сенсационных открытий, а имеется всего-навсего лишь попытка восстановления справедливости, на что претендует память об одном из русских гениев, многие ценнейшие документы и материалы о котором так пропадали или оставались необследованными, что вновь и вновь вспыхивает мысль: неужели все это — случайности? Я верю, что даже вполне возможные — поэтому — ошибки в моей реставрации психологически вероятного облика Глинки будут способствовать возбуждению мыслей о нем и прояснению данных о его жизни и музыке. — И. Г.

и были его музыкальное развитие и насыщенная творчеством и работой его жизнь, если исходить из точных данных его же музыки и метода сочинений.

Наоборот, если никак не считаться с указаниями, которые содержит главное в его жизни — его творчество, если некритически пользоваться его «Записками» и материалами о нем, то выходит, что композитором столь разумной, свежей музыки, содержательной уже с точки зрения работы сознания над составляющими ее элементами, был совсем другой человек, — тот Глинка, о ком свидетельствует лживая легенда, распространенная его недругами и которую он в некотором отношении сам поддержал лукавой иронией, с присущей ему досадой на окружающих. Глинка, каким его выставляет эта легенда, — ничего подобного, что он создал, создать не мог и просто не успел бы. Не успел бы в течение тех только 20 лет периода напряженнейшей работы, в которые укладываются все его выдающиеся произведения, если не упускать из виду лишь часов физической работы — только записи нот при свойственной Глинке особенной манере занятий. Не «нутром» же он сочинял и не «из нутра» рождались его поразительно здравые, умные, дельные суждения о музыке и музыкантах, — если в них внимательно вникнуть, — суждения, требовавшие длительного, терпеливого познавания музыкальных явлений. А Глинка глубоко понимал и литературу, и другие искусства.

Моя работа над «воображаемой» творческой биографией Глинки зашла настолько вглубь, и имеющиеся в руках моих нити исследования настолько мне представляются убедительными, что я считаю своевременным и необходимым прямо и резко рассказать, как безобразно обстояло дело в «до-советской глинкиане» с изучением жизни и деятельности русского музыкального гения. Эти «манеры» отчасти перешли и в «глинкиану» нашей эпохи, сказавшись и на последнем издании «Записок М. И. Глинки», и в продолжающемся сокрытии важнейших материалов о нем, — материалов, которые не могут не быть, если они не были уничтожены своевременно. Но тогда почему и это скрывалось?

Я имею в виду не линию материалов бытового, интимного порядка, которые никакого отношения к умной ясности, свежести и глубокой содержательности его творчества не имеют. Любое даже письмо Глинки до последних дней обнаруживает его трезвый и русски-иронический ум, никогда не мутневший. Всякие инсинуации тут падают сами собой. Но я говорю о материалах, раскрывающих основания и факты, образовывавшие подлинного творческого Глинку, воспитывавшие деятельность его ума и стимулировавшие рост творческой работы, а также материалы, обнародывавшие линию унижений и преследований — тщательно замалчиваемую, — которым Глинка подвергался и которые довели его до депрессии и до ранней гибели, возможно, в некоторых отношениях и полунасильственной.

Не буду, ибо здесь не место — и долго было бы — повествовать о длительнейшей работе по историко-критическому анализу имеющихся материалов о Глинке и особенно воспоминаний его сестры Л. И. Шестаковой, а также по расшифровке его «эзоповских» по характеру языка и недосказанности и, якобы, случайных «запамятований» «Записок». Это очень русский по своей хитроумной «эзоповщине», характерный для эпохи и психологически ценный памятник. В. В. Стасов не зря раз признался, что Глинка в своих «Записках» дразнил «навязчиво любознательного Кукольника, да и всех нас, лезших к нему с нескончаемым фортепианным четырехручием и восьмиручием». В самом деле: ведь уже в беседах с Серовым Глинка — иной, а в «Записках» он, кидая редкие жемчужины своих музыкальных суждений, тонко зашифровал от любопытных взоров

  • Содержание
  • Увеличить
  • Как книга
  • Как текст
  • Сетка
Личный кабинет