Выпуск № 5 | 1952 (162)

бешеной смене впечатлений, в этом шуме многоязычной славы усталый дух артиста ищет забвенья, хотя бы забвенья, ибо новых творческих целей — нет. Но и забвенья он найти не может. «...Очень уж трудна делается беспрерывная работа, — жалуется он Горькому, — там более, что смысл этой работы теряет то прекрасное, которым я жил раньше; художественные задачи смяты в рутинных театрах, валюта вывихнула у всех мозги, и доллар затемняет все лучи солнца...» В том же письме (сентябрь 1925 года) он с тяжелым сердцем признается, что скучает «о простом родном сеновале, где так незаменимо попахивает сеном и русскими лошадками; вероятно, надолго, если не навсегда, приходится расстаться с этими милыми запахами, которые вдыхались в течение всей жизни, полной и свободной грудью...»

Образы Родины, затаенно жившие в глубине сознания Шаляпина, воочию всплывали перед ним, когда он обращался к Горькому. И позднее, в конце 1928 года, когда стал явственно ощутим неминуемый разрыв между Горьким и Шаляпиным, последний писал своему другу: «Радовался очень твоему пребыванию в России. Приятно было мне знать и слышать, как выражал народ наш любовь свою к своему родному писателю. Еще бы!

Взгрустнул маленько, как прочитал в письме о твоем пребывании в Казани. Как перед глазами вырос в памяти моей этот «прекраснейший» (для меня, конечно) из всех городов мира — город. Вспомнил всю мою разнообразную жизнь в нем: счастье и несчастье, будни и масляницы, гимназисток и магазинок, ссудные кассы и сапожные мастерские и чуть не заплакал, остановив воображение у дорогого Казанского городского театра!..»

В этих словах высказана не только романтическая грусть воспоминания: Шаляпин все острее чувствовал, что с Родиною связана вся его большая творческая жизнь, его смелые замыслы, искания и достижения и что, отрекшись от Родины и «рыская по чужим землям», он утратил творческий смысл и цель своей жизни.

3

За годы своих скитаний за границей Шаляпин не создал, да и не мог создать, новых значительных художественных ценностей, хотя он был еще в зените своей славы и во всех странах мира все еще покорял слушателей силою и красотою голоса, непревзойденным мастерством исполнения. Эта слава приносила ему богатства — и он со страстью собирал их, получая неслыханную ренту на творческие сбережения прошлого. Заграничное бытие Шаляпина-человека было заполнено удовлетворением этой проснувшейся в нем страсти корыстолюбия, в которой он сам с тоской признавался Горькому.

Но Шаляпин был выдающийся артист, и в нем жила еще и другая страсть — страсть творческая, созидательная. И каждое письмо Горького, каждое воспоминание о Родине, о своем народе с новой силой пробуждало в душе Шаляпина творческие порывы, которые, увы, свершить он не мог. Зов сердца, внутренний негодующий голос художника Шаляпин пытался смирить «ума холодным наблюденьем»: он убеждал себя, что живая творческая деятельность за границей стала для него теперь невозможной — «валюта вывихнула у всех мозги, и доллар затемняет все лучи солнца...»

Примирить эти противоположные страсти было невозможно, и их внутренняя борьба, изнурявшая духовные силы артиста, в условиях его заграничного бытия, в среде реакционной эмиграции, неминуемо должна была привести к духовной катастрофе, к творческой смерти артиста.

Сам Шаляпин, быть может, лишь смутно чувствовал это. Но Горький глубоко понимал и предвидел. И, чтобы предотвратить катастрофу, он предлагал Шаляпину вернуться на Родину. «...Это был голос любви и ко мне, и к России», — вспоминал впоследствии Шаляпин.

Шаляпин тосковал по Родине и тянулся к ней. Не раз представлялась ему возможность возвратиться на Родину и возобновить настоящую творческую деятельность для народа. Но каждый раз, когда возникала такая возможность, Шаляпин переживал мучительную внутреннюю борьбу, исход которой — после тягостных сомнений и колебаний — решался «внешней силой», т. е. тем самым реакционным эмигрантским окружением, от гибельно-тлетворных влияний которо-

го сурово предостерегал друга Горький. Шаляпин был уже заражен политическим и культурным маразмом реакционной буржуазии.

Духовные силы Шаляпина были надломлены. Но характерно: чем более засасывала Шаляпина болотная атмосфера лжи, безверия и корыстолюбия, тем острей он начинал ненавидеть ограниченность, косность, торгашеский дух всей этой хваленой буржуазной цивилизации.

Давно, в первые годы своих мировых триумфов, Шаляпин еще был полон наивных иллюзий относительно культуры Запада. Вначале его привлекал внешний блеск и лоск этой культуры. Однако вскоре острый, наблюдательный глаз артиста приметил, что этот внешний блеск служит прикрытием духовной нищеты и сытого благополучия богатых.

Особенно тягостное впечатление произвела тогда на Шаляпина американская «культура» с ее механическими и абсолютно равнодушными к искусству «бизнесменами», с ее грубыми контрастами эксцентрической роскоши и дешевых, пошлых вкусов, с ее погоней за прибыльными сенсациями, с ее консервативной приверженностью шаблонам, с ее оглушающе шумной рекламой, пестрой и утомительной суетой. «В этой кипящей каше человеческой, — писал Шаляпин в автобиографии, — я сразу почувствовал себя угрожающе одиноким, ненужным и ничтожным».

Шаляпин был поражен тогда и тем, что в Нью-Йорке он не нашел театра, в котором бы играли Шекспира на родном языке, и тем, что в знаменитой «Метрополитен опера» царили рутина, штамп, убожество творческой мысли. «Здесь тонкостей не требуют, было бы громко», — сказал ему один из американских оперных артистов.

Вся эта грубая пошлость американского «искусства» угнетающе действовала на Шаляпина. И когда ему удалось однажды провести день в порту, на пароходе «Смоленск» среди русских матросов, он отметил его как самый счастливый свой день в Америке.

Но все, что наблюдал Шаляпин за границей в давние годы своей артистической деятельности, бледнело и меркло по сравнению с той страшной картиной моральной деградации и культурного упадка, которую обнажала перед ним жизнь в капиталистических странах, охваченных послевоенным кризисом. Бешеная «валютная лихорадка», развязавшая темные силы реакции, зловещая «власть доллара», поправшая во имя низких инстинктов идеалы добра, красоты, справедливости, смутное предчувствие грозных событий, назревающей катастрофы — все это рождало в Шаляпине почти панический страх. «Прости, Максимыч,— писал он Горькому осенью 1925 года, — но думается мне, что великое уничтожение человечества впереди и, кажется, в недалеком будущем. Не знаю, доживем ли? Не дай бог!..»

Уставший и обессиленный раздиравшими его душу противоборствующими страстями, сомнениями, тревожными предчувствиями, отрекшийся от Родины, которую любил, разуверившийся в самом себе и в людях, которым служил, Шаляпин утратил смысл своей жизни на чужбине. «Чувствую страшную жажду получить наслаждение, — писал он Горькому в 1929 году. — Вероятно это перед смертью? Ха-ха! Смешно. Я никогда не верил, что я могу умереть, а теперь иногда это приходит в голову в смысле по-ло-жи-тель-ном...» Эти слава были предвестием творческой смерти артиста.

Годы скитаний по чужим землям, среди чужих людей, ради чужих целей окончательно опустошили его. Накануне сорокалетия своей артистической деятельности Шаляпин решил отказаться «от этих ужасных странствий по городам, натыканным по всему глобусу». Он думал, что обеспечил себе к приближавшейся старости покойный и почетный отдых. Но он заблуждался.

Как ни трудна была скитальческая жизнь Шаляпина на чужбине, это была все же жизнь артиста, почти полностью поглощавшая его сознание. Отходя от этой деятельности, он, быть может незаметно для самого себя, становился уже абсолютно послушным орудием врагов своей Родины. И они понуждали его отдавать последние, дряхлеющие силы иной — темной, постыдной «деятельности». Они загрязнили последний источник духовной жизни Шаляпина — его дружбу с Горьким...

Под их влиянием Шаляпин затеял в 1930 году иск к Советской власти за якобы «самовольное издание и продажу»

  • Содержание
  • Увеличить
  • Как книга
  • Как текст
  • Сетка

Содержание

Личный кабинет