Выпуск № 1 | 1972 (398)

М. К. Морозова

старалась это делать незаметно. Он имел болезненный вид. В его внешности в то время еще не было видно тех особенных для него характерных черт, его манеры держать голову вверх и его летящей походки, с которыми связался в воспоминании о нем его образ. Наоборот, его движения были скорее скованными и вид его казался подавленным. Он сел один к столу, руку положил на стол и все время делал легкие движения кистью. Я это хорошо запомнила, потому что на руках у него были надеты красные шерстяные напульсники (связанные его бабушкой, как я после узнала). Выражение глаз его было совершенно отсутствующее и даже страдающее; видно было, что ему очень скучно и не по себе. <...>

В дальнейшем мы встречались у В. И. Сафонова, где я часто бывала. Там я услышала впервые музыку и игру Скрябина. Вещи его меня поразили своей красотой, тонкостью и изысканными гармониями. <...> Игра его производила прямо чарующее впечатление. Скрябин посещал изредка музыкальные вечера, которые часто бывали у нас в доме. Помню один из таких вечеров, на котором играл знаменитый в то время пианист Иосиф Гофман. На этом вечере была также Вера Ивановна Исакович, будущая жена Скрябина, очень миловидная брюнетка с большими, черными, грустными глазами.

Приблизительно в это же время я помню один концерт Скрябина, который он давал в доме Сабашникова на Арбате (где теперь Театр имени Е. Б. Вахтангова). Собралось много народа, зал был большой. Программа состояла из произведений Скрябина. В то время Александр Николаевич очень страдал невралгией правой руки и поэтому написал ряд вещей для левой руки, которые в этот вечер исполнил. Публика встречала каждую сыгранную им вещь с каким-то недоумением, раздавались очень слабые аплодисменты. Многие стали скоро разъезжаться. Видно было, что широкая публика еще не воспринимала музыки Скрябина, но, конечно, у него и тогда уже был круг горячих поклонников. <...>

В течение следующих лет мы встречались очень редко. Я всегда посещала концерты, где исполнялись произведения Скрябина. Помню исполнение его Первой симфонии под управлением В. И. Сафонова, в 1902 году, и его Фортепианного концерта с оркестром. Сафонов, особенно горячо относясь к Скрябину, очень много всегда работал над его произведениями и особенно тщательно составлял их исполнение. Также я помню, что С. Н. Трубецкой написал статью перед концертом, в которой хотел обратить внимание публики на выдающийся талант композитора.

В 1901 году я как-то беседовала с В. И. Сафоновым о своих музыкальных занятиях, которые я очень любила, но которые у меня как-то не ладились. Василий Ильич мне посоветовал обратиться к Скрябину и просить его заниматься со мной. Этот совет меня очень взволновал, обрадовал, но и смутил; я не чувствовала себя достойной отнимать время у Александра Николаевича. Но Сафонов со свойственной ему энергией все сам обсудил со Скрябиным и устроил мне урок с ним раз в неделю. Помню, с каким волнением и страхом я ждала прихода Скрябина. Он принялся сначала за полную перестановку моей руки. Я так хорошо помню его тонкую маленькую руку, которая самыми кончиками пальцев как бы впивалась в клавиши. Я так старалась, так много упражнялась, так напрягала руки, что они у меня скоро заболели. Пришлось пропускать уроки и серьезно лечить руки.

Преподаватель Скрябин был, с одной стороны, совершенно исключительный: он мог совершенно захватить ученика своей музыкой и своей игрой, мог подчинить его своему настроению и действительно заставить работать и добиваться совершенствования. С другой стороны, Скрябин вообще тяготился преподаванием и его не интересовала педагогическая сторона, он в нее мало вдумывался, слишком он горел творческим огнем.

Трудно было также ученику примениться к отношению Александра Николаевича ко всему искусству в целом. Он смотрел на все классическое искусство до Бетховена как на умершее. <...> Бетховена он признавал, потому что, как он считал, от него пошло все новое искусство, но он не любил его. Конечно, он давал ученикам разучивать вещи всех композиторов-классиков, но делал это без особой любви и увлечения. Он любил Шопена, Листа и Вагнера <...> Шопен был ему субъективно близок своим лиризмом. Лист пленял его своей чарующей звучностью (он часто об этом говорил). Вагнером же он особенно ин-

тересовался как личностью, его мыслями о синтетическом искусстве; вообще в грандиозном размахе: идей Вагнера он ощущал нечто очень созвучное своей натуре. Музыка Вагнера также увлекала его, что и отразилось на Третьей симфонии. Чайковского Александр Николаевич очень не любил, а о других современных композиторах он никогда не говорил, они как будто для него не существовали.

Для меня лично уроки со Скрябиным и связанная с ними работа были началом перелома в моей жизни, и я страшно держалась за эти занятия, которые являлись каким-то своего рода якорем спасения для меня. Как раз в течение 1902 и 1903 года мой муж был безнадежно болен и скончался в конце 1903 года. Моя музыкальная работа отвлекала и поддерживала меня в это тяжелое время и давала мне духовные силы справиться с тяжелыми испытаниями. Александр Николаевич, конечно, в начале наших занятий ничего этого не знал. Его скорее тяготил этот урок, и все мои пропуски и недочеты он принимал за недостаточную серьезность отношения.

Через некоторое время после начала наших занятий мы как-то встретились в Большом театре. Мы занимали ложу бенуара. В антракте Скрябин пришел к нам, и мы сели с ним побеседовать в аванложе на диванчик. Александр Николаевич очень мягко и деликатно, что было ему вообще присуще, подходя издали, стал отказываться от урока со мной; говоря это все, он не заметил, что у меня из глаз лились градом горькие слезы. Вдруг он повернулся ко мне и увидел, что со мной делается. Надо было видеть, как он взволновался, как смутился, с каким искренним, неподдельным раскаянием стал извиняться передо мной и брать свой отказ обратно. Тут мне удалось ему высказать, какое значение для моей личной жизни имеет моя музыкальная работа под его руководством. Александр Николаевич со свойственной ему добротой и отзывчивостью сразу пошел мне навстречу. Он сказал, что будет заниматься со мной непременно, что хочет оказать мне дружескую помощь и потому никакого гонорара за уроки брать не станет, тогда он будет чувствовать себя свободно. При этом лицо его было таким милым, глаза так сияли лаской и добротой, что сердце мое было покорено на всю жизнь. <...>

В Скрябине была необыкновенно повышенная, интенсивная духовная жизнь, которая неизбежно сообщалась каждому, кто близко стоял к нему. В нем была какая-то окрыленность, огромная вера в достижение цели, в победу, любовь к жизни и вера в ее прекрасный смысл, поэтому атмосфера, которая создавалась в общенье с ним, была какой-то особенно радостной. Кроме того, он был так человечески прост, ласков, экспансивен, полон оживления, часто шаловлив и весел. Он был так щедр, никогда не скупился играть вам часа два подряд, если вы жаждали слышать его музыку, рассказывать свои мысли, если вы хотели понять что-нибудь, что вам было неясно. Кроме того, благодаря его экспансивности и сообщительности вы непременно посвящались во все самые интимные и мельчайшие подробности его жизни, во все качества и недостатки его, он становился для вас живым, близким и дорогим человеком, которого вы начинали горячо любить. Это создавало особенную теплоту вокруг него.

Самая внешность его была очень изящна и привлекательна и приобрела с годами отпечаток какой-то особой, изысканной тонкости. Особенно запечатлевались его глаза: большею частью с приподнятыми бровями, глаза, какие-то опьяненные той внутренней, интенсивной игрой творческой фантазии, которая была ему так свойственна, иногда отсутствующие, как бы ушедшие в себя, а иногда вдруг ужасно оживленные, бедовые. <...> Также походка его была очень характерна: воздушная, стремительная, почти летящая вперед, и манера держать голову вверх, слегка закинутой назад. Все тело его казалось таким легким, почти невесомым. Очень симпатичны были вихры на макушке, которые никогда не слушались и иногда торчали в разные стороны, на что Александр Николаевич часто не на шутку сердился. В общем, в его образе ярко сплетались две противоположные черты: с одной стороны, напряженная одержимость одной идеей, причем эта идея имела грандиозный, мировой размах, с другой — в жизни он был почти ребенком. Особенным же и лучшим, что было в нем, была, конечно, его музыка и его игра. Его игра была совершенно волшебная, ни с кем не сравнимая. Сколько красоты, нежности и певучести было в звуке, какое туше, какая тонкость нюансов, какая-то нездешняя легкость, как будто он отрывался иногда от земли и улетал в другие сферы, «к далекой звезде» (как он сам раз сказал про «полет» в Четвертой сонате)! Также его фразировка имела очень своеобразный характер, несколько нервно-повышенный, слегка капризный и порывистый. Конечно, я говорю о его игре в интимной обстановке, тут он как бы творил свои вещи! Наоборот, эстрада и большой зал парализовывали его. Я помню, что как-то раз за ужином, в Москве, после концерта, он говорил мне даже с некоторой иронией над самим собой: «Как же это, я готовлю себя к мировой роли, а выйти на эстраду перед публикой для меня всегда настоящее страданье!» <...>

Я очень часто слушала за все это время игру Александра Николаевича, так как он почти всегда оставался после урока и садился за рояль. Это было отдыхом для него, как он говорил.

  • Содержание
  • Увеличить
  • Как книга
  • Как текст
  • Сетка

Содержание

Личный кабинет