Выпуск № 7 | 1970 (380)

ва, — но остальным встречи с тобою обошлись дорого. Ладно, Цунига — дурак, и он получил сполна за жажду дешевых наслаждений. Допустим, что вереница обманутых молодых людей тоже не в счет. Но вот Хозе — случай особенный. Я не собираюсь здесь воспроизводить хрестоматийные истины музыкально-критической литературы, в общем оправдывающие твой выбор и жестокость и объясняющие их социальной ограниченностью Хозе. Он был рожден для сельской жизни, для солдатской службы, ему бы довольствоваться Микаэлой и подальше держаться от тебя. Да и очутившись среди контрабандистов, он без особого удовольствия делит специфические радости их «благородной» профессии и остается чужим и одиноким в этой дружной шайке. Так вот, этот самый Хозе, неудачник в карьере и любви, все-таки оказывается в своих чувствах, я бы сказал — в своем жизненном принципе, самым стойким и непоколебимым, готовым на все жертвы и смело идущим на все испытания. Нет, в мужестве ему не откажешь. А так как память у тебя на редкость субъективная, придется тебе кое о чем напомнить. В первом же своем любовном порыве Хозе совершает служебный проступок: едва выйдя из тюрьмы, бросается с оружием в руках на офицера. А затем присоединяется к контрабандистам и в честном поединке чуть не отправляет твоего бравого тореадора к праотцам. Задержимся теперь на этой новой фигуре. Ведь в определенный момент жизни ты сравнила и сделала выбор. Что ж, сравнивать, так сравнивать, выбирать, так выбирать. Эскамильо — твой идеал, человек романтической профессии, символ артистической жизни, полной риска и мужества, самозабвенной игры с опасностями и сладостного успеха. В нем ты должна была найти родственную себе натуру, понятную и близкую тебе. Ваш общий с Эскамильо принцип жизни я назвал бы экстенсивным, ибо его претворение требует жертв от других и диктуется лишь собственным влечением. Разве не ты увлекла Хозе в шайку контрабандистов, хотя прекрасно понимала, что это означает для его карьеры? Так же и Эскамильо: после драматической встречи в горах он предоставил тебе продолжать путь в обществе разъяренного Хозе, а сам поспешил в Севилью, где его ждали дела поважнее. Герой цирка и парадов, дитя удачи, он прекрасен на арене, во время игры, во время шумных шествий своей великолепной свиты. Он — герой на толпу.

Бизе далеко не столь зачарованными глазами смотрит на него, как ты. Хотя Эскамильо в каком-то смысле твой двойник, композитор проводит очень ясную черту, которая существенно вас разделяет. Музыке Эскамильо он не сооб

щает глубины и возвышенной романтичности порыва. Да, своим галантным лоском и даже героической патетикой она в своем роде притягательна, но она рисует именно «циркового героя», никогда, по существу, не покидающего арену. Да, ей нельзя отказать в соблазнительной красоте, но в ней много бравурного тщеславия, самолюбования, апломба. Речь Эскамильо отмечена шумной эмоциональностью шествий, празднеств, звуковой атмосферой площадей, таверн и улиц, пенящимися интонациями заздравных песен. Даже когда со словами любви он обращается к тебе и я далек от мысли заподозрить его в неискренности, он как бы не сходит с пьедестала, красуясь своей доблестью, своей удачливой судьбой. Явно забегая вперед, спешу сказать, что из постановки В. Фельзенштейна на сцене Московского Музыкального театра имени К. С. Станиславского и Вл. И. Немировича-Данченко может сложиться впечатление, что все до твоей встречи с Эскамильо было для тебя лишь (какой-то бес шепчет мне сакраментальное «затянувшейся») прелюдией к большой любви. И в таком истолковании драмы твоей жизни, как мне кажется, найден ключ к ее пониманию,

И то, что согласно воле режиссера ты разоделась невестой, выдает, в какой роли намерена ты сегодня — в день корриды — выступить. Ибо этот день — день Эскамильо и его Кармен. Ты — часть его успеха и победы. Ты — награда его замечательному мужеству. И ты так же ему необходима, как этот подбадривающий рев толпы, это пышное шествие с обнаженными шпагами кукольно-красивых служителей стадиона, как цветы, летящие ему в ноги, как плавающий в собственной крови бык. И что придает тебе силы в смертельной схватке с Хозе, так это неистребимое желание насладиться победой тореадора, разделить с ним его великолепную добычу.

Нет, что-то изменилось в тебе до неузнаваемости. Раньше, нисколько не страдая от мук других, ты, казалось, не придавала особого значения и собственной жизни и смело, без оглядки шла на риск, будь то кровавая драка, похождения в ночных тавернах или общество контрабандистов. Ощущение ценности собственной жизни приходит к тебе лишь после встречи с Эскамильо, ибо в ней появляется устремленность к идеалу. Раньше ты только жаждала любви, теперь ты ее познала, и в сцене гадания — единственный раз — в тебе заговорил страх. В смятении своем, увы, ты оказалась прорицательницей роковой развязки. Впрочем, ты расплачиваешься за парадокс собственного же превращения. Да, чувство твое, наконец, пробудилось, и игра в любовь уступила

45

место ей самой. Но ценою чего? Та, прежняя Кармен, Кармен игры и летучего наслаждения, должна была бы стать подругой Эскамильо, сидеть на трибунах стадиона и захлебываться при виде каждого поверженного быка. Эта Кармен, которая способна на сильное чувство, преданность и самопожертвование, воистину принадлежит Хозе, и только Хозе. Схема? Быть может, но она продиктована чувством справедливости. Ведь в своем превращении ты изменила не только Хозе, но в какой-то мере и своей натуре, лишив ее некоего морального единства. Кто будет отрицать! С одной стороны, ты возвысилась, ибо именно в трагический момент твоей жизни явственнее всего ощущается бескомпромиссность твоего чувства. С другой стороны, ведь не можем мы оставаться безразличными к твоему выбору, к тому, что ты ослеплена фальшивым блеском показного геройства, цирковым мужеством, и в ослеплении своем презрела ты подлинное, забыла о том, чем жертвовал для тебя Хозе. Морализирование? Вообще, пренебрежительным термином можно дискредитировать любой довод, но я все-таки буду стоять на своем. Кармен, столь легко распорядившаяся судьбой человека, не вызывает (у меня) сочувствия. Кармен, озаренная глубоким чувством, начисто отрицающая себя — прежнюю, вызывает (у меня) восхищение. Именно ей мне хотелось бы сказать «Да!». Эти две Кармен не могут ужиться в одном человеке, ибо взаимоопровергают друг друга. И их насильственный симбиоз и прерывает Хозе ударом ножа. Так вот что означал наводящий ужас глас судьбы в обличии любовного лейтмотива, время от времени напоминавший о неотвратимом, о жертве, приносимой чувством на алтарь возвышенного, о расплате за торжество воли, о расплате, которой не избежала ты сама.

Снова забежим вперед: Фельзенштейну чужда риторика, и он заставляет тебя действовать согласно твоему нравственному принципу, но именно это и вынуждает нас выносить ему, принципу, приговор. Для этого режиссер до предела обнажает драматизм музыки в финале оперы: напряженная струна праздничности, вся ослепительность циркового представления, эти взрывы ликования, рассекающие подобно молниям твой драматический диалог с Хозе — все это овеществленный, опредмеченный твой идеал. И быть может, подлинный трагизм ситуации заключается не в том, что все попытки бывшего солдата, бывшего контрабандиста, бывшего возлюбленного вызвать в тебе сострадание остаются безуспешными, а в том, что силу сопротивления ты черпаешь именно в этом пышном празднике... Ибо, в сущности, бой быков — да минуют меня громы

46

небесные — эстетизация жестокости, возведение в ранг спортивного состязания травли слабого сильнейшим на потеху публики. И если читатель в своем негодовании против подобной постановки вопроса упрекнет меня в том, что, мол, неправомерно «вырывать» тебя из определенной социальной среды и предъявлять счет твоей нравственности с точки зрения моральных постулатов иной эпохи то я отвечу вам на это нехитрым афоризмом: плоха та мораль, которая не выдерживает выхода из ограниченной общественной ситуации и не созвучна общечеловеческим нормам поведения. Нет, Кармен, пусть ты богиня любви, но этим высоким чувством одухотворен именно Хозе. Так, скажи-ка, пожалуйста, до конца ли права музыка, сохраняя слепую верность тебе и ни разу не попытавшись пропеть гимн тому несчастному, что один и был достоин высокой любви? Пусть все здесь сказанное противоречит эстетическому чувству, десятилетиями утверждавшемуся в общении с тобой. Что нам до того, если, несмотря на столь солидную традицию восприятия, в нем оказалось что-то такое, что вселяет внутреннюю тревогу? Кто может поручиться за непогрешимость могущественной инерции веры и абсолютное бесправие шевельнувшегося сомнения? Тем более, что, как нетрудно догадаться, здесь речь не только о тебе, Кармен! В еще большей мере речь об удивительной способности искусства творить не только согласно факту, но и ему вопреки, превращать его в свою собственность, свой предмет, и только в таком виде подавать слушателю. Но тогда как же быть нам, слушателям, с этим самым эстетическим чувством, которое претендует самому себе быть законом, высшим судьею и символом непогрешимости? *

Кажется символичным, что профессор Вальтер Фельзенштейн, убежденный и последовательный сторонник режиссерских принципов К. С. Станиславского, поставил «Кармен» на сцене театра, носящего имена корифеев русского театрального реализма. Театр Фельзенштейна — театр жизненной правды, театр утверждения высоких идеалов человечества. Спектакли его призваны выявить нравственно-философские проблемы времени, и он может быть судим лишь с точки зрения решения этой задачи. Власть Фельзенштейна-режиссера неограниченна и пронизывает, казалось бы, не только игру актеров, костюмерию, мысль декораторов, осветителей... но и музыку, подчиняя ее общей концепции. Весь многообразный материал оперного сочинения он словно пропускает через сложнейшую систему «зеркал», не столько отражающих,

  • Содержание
  • Увеличить
  • Как книга
  • Как текст
  • Сетка
Личный кабинет