раз, где спутник или тень раза два, ведь это только мой слух, слух творца, волен выбрать среди твоих стуков начальный и последующий, выделив сильный. А я смог из последовательностей трех твоих безличных тресков сорганизовать ритм моей героики и ритм воли гения, и ритм всенародного плача по павшим, и ритм веселья и радость людских масс. Разве мой мозг был бы в состоянии создать все это, если бы сердце мое не билось бы чутко-чутко в соответствии с моим столь же чутким слухом. А что такое слух композитора, как не память обо всем пережитом, непрестанно переплавляемом в музыку?
Глинка (прерывая чтение Одоевского): Да, глубоко верно, только вот одно — не пойму, как происходит эта переплавка, чувствую в себе, что из жизни накапливается музыка, что она — нечто осязаемое, но... Впрочем, барин, читайте дальше — все равно тут не Бетховена, а ваши речи...
Одоевский: Да, но только он, мученик мысли, всегда становившейся в нем музыкой, мог и должен был так ощущать навязчивое «туканье» полезной машинки...
Глинка: Слушаю, продолжайте за Бетховена, будто его «вместоблюститель».
Одоевский: Шутите, Михаил Иванович, с высот вашего несомненного права не любить фантазий жалкого любомудра. Итак, разрешите продолжить голос сидящего перед бездушным существом великого музыканта?!
Глинка: Ага, значит в метрономе что-то и от существа обитает?
Одоевский: Как во всякой машине, человеком выдуманной и еще от человека не оторвавшейся. К примеру, скрипка. Ведь недаром лучшие скрипки люди умели строить, когда сами впервые запели грудью и овладели дыханием. Разве неверно? И разве оркестр не дышит?
Глинка: Верно, конечно. А ритм — вне дыхания мертв.
Одоевский: Вот, вот, вот, не зря я к вам пришел, и Бетховен, подумайте, должен же был прийти к тому же, когда почуял, что в полезности метронома усердные «тактовбиватели» найдут средство к консервации музыки, скорбящими и торжествующими сердцами выношенной.
Глинка: От вас ли, русский Фауст, это слышу?
Одоевский: Так вот в том-то и парадокс! Но дайте додумать...
Глинка: Увлечен. Даю додумать вашему Бетховену.
Голос (Одоевский продолжает чтение): Но ты хочешь еще большего, чем считать столбы на путях музыки. Ты хочешь заменить своим счетом живой ритм? Куда тебе, жалкий: тебе невдомек, что завтра же начну вести беседы непосредственно с музыкой и, записывая ее, как дневник, заставлю ритмы послушно следовать за извилинами моих дум и за биениями беспокойного сердца, — следовать с такой гибкостью, что тебе не угнаться. Нет таких мелких и частых делений на твоей скале, которые бы уследили за бегом и поворотами моих мелодий! Гармониям придется извиваться и хамелеонствовать, пытаясь грубыми вертикалями измерять глубины человеческого чувства, слышимые мною, пойми, ты, стукач, гармония должна будет уступить дорогу мелодическому потоку идей, в который — скажу гераклитовским вещанием — слуху, вступив, нельзя будет войти дважды. Пойми еще раз: гармонии — великой праматери и моей музыки. А ты мечтаешь, со своим машинным метром, останавливать ритм начало начал в искусстве, — управляя по счету каждым мигом длительности? Ты ее разложишь на крошечные миги, это — возможно,
однако, никогда не почувствовать тебе, как нельзя увидеть расцветания розы, непрерывности изменений в каждом такте музыки. Самый упрямый и неистовый правитель музыки, вроде одержимого «первым смычком» Люлли, начав следовать тебе, через весьма короткое время начнет отходить от твоего стука и наметит живые изменчивые ленты движений и смен скоростей, за которыми тебе не уследить, сколько бы ни вносили в тебя ухищрений. Правда, недурную можно нарисовать карикатуру на память будущим охранителям «первых скоростей» моей музыки. Вокруг них уже будет жить новая жизнь, сердца затрепещут на свой иной лад, и то, что останется жить в моей музыке, потому и останется, что я в ней пел и дышал предчувствиями будущего, а ты хочешь заставить их, в честь костей моих, играть по установленным в мои годы верным темпам? Ты совсем умертвишь даже то, что могло бы еще в моей музыке жить века. Лучше я убью тебя и перестану, уступая Мельцелю, отмечать на рукописях цифры твоих делений. Что, понял? Люди, чуткие душой, сами расслышат в нотах, о чем тосковала и моя душа... Или будет так: ты и тебе подобные помогут всем дирижерам выдолбить каждое биение сердца бедного Бетховена. И что тогда? — Неужели ты думаешь, что тогда оживет музыка? Если я обтесываю, подобно каменщику, груду музыки, проносящейся в мозгу, которой ты никогда не услышишь, то чрез такое обтесывание я умею прослышать, на что годен тот или иной слиток звуков, пока я его не оформлю. Поверь, что следы такой работы отпечатаны на всех моих разработках, а тебе даже недоступна их ремесленная логика — логика музыкальных учителей. Вот вымерь-ка тактовые версты этой работы и сохрани ее темпы. Ну-ка (заводит метроном, ставит его на мерное глубокое адажио и прислушивается)... Что, мой друг, не отсчитать? А для меня-то вот в эти мгновенья и делается искусство, ради них стоит жить, стоит страдать, а для тебя они недосягаемы, молчи, молчи (закрывает метроном) — я уже схватил и обтесал то, что меня мучило, а хочешь знать твою цифру? Такт в две четверти, удар на каждую восьмую. Нет, не скажу... Ты меня опять раздразнишь своим тиканьем... (на одной из городских башен мерно и важно часы бьют полночь). Поздно, поздно. Вот эти дорогие привычные звуки — отметчики невозвратно улетающего потока жизни — мои добрые друзья. Они не хищники музыки. Наоборот, они понуждают мозг спешить на ловлю звуков. А, в самом деле, мои перья, — чем не удочки? (Садится к столу. В это время маятник метронома, высвободившись из-под покрышки, небрежно задвинутой, начинает тикать. Бетховен, как ужаленный, вскакивает, кидается к фортепиано, хватает метроном, мнет его, отрывая маятник, и швыряет в окно. Дребезжат стекла, через миг что-то шлепнулось о землю. Музыка часов полночи еще слышна издали, договаривая себя. Бетховен пишет, успокоенный).
Глинка: А потом что же?..
Одоевский (помолчав): Как, что же? Разве не понял? Ну, если угодно, доскажу: в течение дня ему доставили новый метроном и постепенно он привык. Привыкли и люди: слушать его музыку в исполнении точно отмеренной, а смысл ее восполнять из запасов сердца. Пока еще эти запасы не иссохли и жизнеспособность бетховенской музыки не вызывает сомнений. А что будет дальше — в веках-то — и мне неведомо, и тебе. Туман.
-
Содержание
-
Увеличить
-
Как книга
-
Как текст
-
Сетка
Содержание
- Содержание 2
- Новое и старое 5
- Фортепианный концерт С. Фейнберга 10
- «Бэла» — опера Ан. Александрова 23
- Евгений Брусиловский 39
- Музыка Таджикистана 41
- Об узбекском оркестре народных инструментов 45
- Музыкальная жизнь в Турткуле 48
- Музыкальное празднество в Нальчике 50
- Письмо из Иркутска 51
- Музыкальная жизнь Владивостока 53
- По музыкальным организациям Харькова 53
- Концертный сезон в Свердловске 55
- Праздник песни литовского народа 58
- У композиторов Азербайджана 59
- Из диалогов о музыке: Глинка — Одоевский 60
- Первая украинская симфония М. Колачевского 70
- Николай Григорьевич Рубинштейн 78
- Уральская Государственная консерватория имени М. П. Мусоргского 86
- О работе районных детских музыкальных школ и музыкальных училищ Моссовета 88
- Баренбойм Л. Начало концертного сезона в Ленинграде 90
- Концерт Святослава Рихтера 92
- Концерты пражского трио 94
- Концерт литовского ансамбля в Москве 96
- Постановка пьесы «Двенадцать месяцев» С. Маршака в ЦДХВД 98
- Музыкальная Франция 101
- Письмо композитора Джорджа Антейля 107
- Советская и русская классическая музыка в Польше 108
- Обработки русских народных песен 109
- Новые издания 112
- Летопись советской музыкальной жизни 114