Выпуск № 2 | 1974 (423)

кому и в голову не приходило, что я смогу когда-нибудь стать профессиональным музыкантом. Даже Бахман, мой первый музыкальный наставник, провожая меня сокрушенно твердил: «Музыка — очень тяжелый кусок хлеба!» Мои близкие, видимо, думали так же. Не случайно ведь, на нашем семейном совете было решено, что самое лучшее для меня — поступить в военное училище. Это значило — через два года уже зарабатывать и, как меня все уверяли, «крепко стоять на ногах».

Вспоминаю недоуменно-вопросительный взгляд директора гимназии, когда он услышал о решении родственников сделать из меня вояку. Чувство протеста вызвало это и у моего друга Шамье, музыканта, открывшего неведомый мне мир звуков Римского-Корсакова, Бородина, Глазунова, Скрябина... Короче говоря, решив попытать счастья на музыкальном поприще, я в середине лета написал о своих мечтах матери, переехавшей из Одессы в Петербург за полгода до этих событий. В результате мне был дан год: поступаю в университет, а там видно будет!

Сейчас, по прошествии многих лет, я с благодарностью думаю о решительности матери, материальные возможности которой были весьма ограничены...

Утром 16 августа я вылез из вагона третьего класса на мрачном Варшавском вокзале. В руках — большая плетеная корзина (тогда чемоданы считались роскошью), а в корзине, кроме скромного обмундирования, два тома бетховенских сонат, «Wohltemperierte Clavier» Баха и «Руслан» Глинки.

На извозчике ехал как во сне, и единственное оставшееся впечатление от этого путешествия — вид провалившегося Египетского моста.

Извещение о приеме на юридический факультет университета было получено мною еще в Одессе, и я решил тотчас по приезде в Петербург отправиться на розыски места моего учения.

Крюков канал, задворки Мариинского театра, Новая Голландия, Николаевский мост, величественная Нева, Васильевский остров и открывающаяся отсюда панорама Зимнего Дворца... Боже мой, как все ошеломило и поразило своим великолепием, монументальностью! Я стоял и любовался устремленным в небесную голубизну шпилем Адмиралтейства и могучим куполом Исаакия, горевшими в лучах осеннего солнца.

Университет. Невзрачный вход. Потом — длинный, гулкий коридор. Казалось, конца ему нет! Пустынно. Занятия еще не начались. Я был чрезвычайно удивлен, я думал, что опоздал, так как в официальном уведомлении указывалось, что начало занятий с 15 августа.

Я наивно считал, что университет — та же гимназия, только проходят там более трудные науки. К сожалению, я вышел из гимназии плохо подготовленным к дальнейшему совершенствованию и тем более к жизни. Сказывался период 1905–1907 годов, когда приходилось учиться урывками, ибо мы, гимназисты, были более увлечены политическими событиями, нежели учением.

Пробелы в моем образовании обнаружились на первых же лекциях по политической экономии профессора Туган-Барановского. Признаться, я просто ничего не понял. О лекциях профессора Петражицкого и гозорить нечего! Я был разочарован в себе и смущен. В довершение всего оказалось, что я абсолютно не подготовлен для определения в консерваторию — не играл на рояле необходимых произведений и не имел понятия не только о начальной гармонии, но и об элементарной теории. Я воспринял все это, как полную катастрофу. Призрак юнкерского училища вновь возник передо мной.

Все же я не окончательно пал духом, а, узнав условия приема в консерваторию, стал усиленно готовиться к экзаменам. Ежедневно работал дома на пианино (о рояле я мог только мечтать) по четыре-пять часов в день и, будучи совершенно равнодушен к юридическим наукам, на лекциях в университете скучал, сознавая полную никчемность своего пребывания там.

В то время пользовались популярностью землячества студентов, и около одной из аудиторий вывешивались на стене объявления, относившиеся к деятельности землячеств. Как-то, читая одно из таких объявлений, я узнал, что студенческий оркестр под руководством Н. А. Сасс-Тисовского объявляет набор музыкантов на предстоящий год. Еще в гимназии мне приходилось играть в ученическом духовом оркестре на корнет-а-пистоне, валторне и тенор-горне. Помню, как наш дирижер, итальянец, Лаэцца — тромбонист Одесского оперного театра, когда я на валторне попадал не на ту ноту, кричал в мой адрес: «Водово-о-оз!»

Репетиция была назначена на пять часов. Я сгорал от нетерпения и с трудом дождался этого момента. Войдя, наконец, в аудиторию, понял, что моего знания духовых инструментов недостаточно — оркестр симфонический. К тому же все духовые вакансии были заняты. На мое счастье пустовало место литавриста, и я с разрешения Николая Андреевича нахально стал к литаврам. Играть собирались Четвертую (!) Бетховена. Я постарался как можно тщательнее настроить котлы.

Репетировали мы регулярно по понедельникам и четвергам, стараясь по возможности не пропускать занятий. Однажды на репетиции появился высокий и довольно красивый молодой человек с бакенбардами, назвавшийся композитором. Он принес балладу для оркестра. Баллада была написана в размере 5/4 и повергла нас этим в священный трепет. Не помню, какое впечатление произвела эта музыка, но автор ее и в зрелые годы имел пристрастие к балладной форме и к сложным размерам. Мне особенно приятно вспоминать об этой первой встрече с Юрием Александровичем Шапориным, положившей начало нашей длительной, интересной и плодотворной дружбе...

В один прекрасный день Сасс-Тисовский обратил на меня внимание, познакомившись с моими попытками сочинять, и стал со мной заниматься. Ученик Римского-Корсакова, окончивший с медалью Петербургскую консерваторию, он был отличным профессионалом. Надо сказать, что он критически относился к системе консерваторского обучения и преподавания и начал

заниматься со мной контрапунктом, минуя гармонию. Он же и посоветовал мне поступить в класс теории композиции. Экзамены состоялись в январе 1911 года. Не помню, что я тогда играл, но был принят на средний курс с хорошей отметкой в класс Е. Ф. Дауговет, у которой и проучился два года до перехода на старший курс.

Мое поступление в консерваторию вызвало среди моих университетских товарищей по оркестру чувство уважения как к будущему музыканту-профессионалу. Вскоре меня избрали помощником дирижера.

Один раз мне пришлось провести репетицию вместо заболевшего Сасс-Тисовского. Когда я вышел к дирижерскому пульту, то почувствовал, как земля ушла из-под ног. Все звуки смешались. То слышались скрипки, то флейта, то контрабас, но услышать звучание всего оркестра в целом я никак не мог. Было досадно, мучительно. Я с треском провалился и был посрамлен. К счастью, у меня не оказалось конкурентов, и через одну-две репетиции я уже вполне овладел собой и делал какие-то замечания довольно авторитетным тоном.

В те времена в консерватории было принято, помимо выступлений на музыкальных вечерах, играть время от времени в кабинете директора А. К. Глазунова. Мне посчастливилось часто встречаться с Александром Константиновичем, но первая встреча никогда не изгладится из моей памяти, не изгладится ощущение какого-то особенного внимания, заботы, исключительной душевной чистоты, теплоты и обаяния, исходивших от него. Прославленный музыкант, доктор Кембриджа, композитор, о памяти и слухе которого ходили легенды, был на редкость приятным и скромным человеком. Надо ли говорить о том волнении, которое я испытал прежде, чем войти в его кабинет. Помню его бледное, немного одутловатое лицо, мягкое пожатие руки, тихий хрипловатый голос и ласковый, ободряющий взгляд немного исподлобья сквозь четырехугольные стекла pence-nez. Я исполнил прелюдию Лядова и этюд самого Глазунова. Прелюдией он остался доволен, а в отношении собственного произведения дал ряд указаний, главным образом по части голосоведения.

Узнав о моем сочинительстве, он тут же потребовал, чтобы я показал что-нибудь. Со мною были ноты оркестровой прелюдии и романса. Я сыграл. Глазунов одобрил. Сказал, что с осени я должен начать заниматься специальной теорией композиции, написал распоряжение, согласно которому я должен был быть принят в класс специальной теории без экзамена и одновременно освобожден от платы за обучение.

Это была первая победа! Я ушел с чувством огромного счастья и обожания к нему. Правда, впоследствии я не оправдал надежды Александра Константиновича как композитор. И все-таки в тот день решилась моя судьба, так как поступление в класс композиции давало право в дальнейшем заняться дирижированием, а это было заветной мечтой с детства.

За первые полгода, проведенные в консерватории, я основательно изучил так называемую «первую» гармонию, поэтому осенью при поступлении в класс композиции меня сразу определили на «вторую специальную» к профессору Калафати.

В студенческие годы

Василий Павлович Калафати, тихий скромный человек редкой мягкости и доброты, к великому сожалению, не обладал теми широкими горизонтами, которые обязательны для каждого настоящего педагога. В основу своих занятий он положил учебник Римского-Корсакова. К каждому уроку задавал определенное число задач, которые мы в соответствии с правилами и решали. Никаких примеров из музыкальной литературы он не приводил, а сочинять, если и не запрещал прямо, то весьма не рекомендовал. Все было вяло, сухо, неинтересно.

Когда же мы обращались к Василию Павловичу с нашими музыкальными вопросами или сомнениями, то неизменно получали один и тот же ответ: «Можно так, а можно и не так». В ответ на вопрос «что же лучше?» он делал страдальческое лицо, опускал глаза и надолго замолкал. Встречаясь с Калафати на концертах, мы, естественно, спрашивали его, как он относится к тому или иному сочинению, и никогда не получали ответа. Когда же наши вопросы касались музыкальных новинок, он смущался окончательно, и только при очень

  • Содержание
  • Увеличить
  • Как книга
  • Как текст
  • Сетка

Содержание

Личный кабинет