Выпуск № 5 | 1939 (68)

Я знал, что он не удержится, чтобы при сем удобном случае не посамодурничать. Тем не менее, он не только первый московский пианист, но й действительно превосходный пианист, и, зная заранее, что он будет глубоко оскорблен, узнавши, что я обошел его, я предложил ему прослушать концерт и сделать замечания насчет фортепианной партии. Это был канун рождества 1874 года. В этот вечер мы оба приглашены были на елку к Альбрехту, и Н. Г. предложил мне до елки поместиться в одном из классов консерватории. Так мы и сделали. Я явился со своим манускриптом, а вслед за мной и Н. Г. с Губертом...

Я сыграл первую часть. Ни единого слова, ни единого замечания. Если бы Вы знали, какое глупое, невыносимое положение человека, когда он преподносит своему приятелю кушание своего изделия, а тот ест и молчит. Ну, скажи хоть что-нибудь, хоть обругай дружески, но, ради бога, хоть одно сочувственное слово, хотя бы и не хвалебное. Рубинштейн приготавливал свои громы, а Губерт ждал, чтобы выяснилось положение и чтобы был повод пристать к той или другой стороне. А главное, я не нуждался в приговоре над художественной стороной. Мне нужны были замечания насчет техники виртуозной, фортепианной. Красноречивое молчание Р. имело очень знаменательное значение. Он как бы говорил мне: «Друг мой, могу ли я говорить о подробностях, когда мне самая суть противна!» Я вооружился терпением и сыграл до конца. Опять молчание. Я встал испросил: «Ну что же?» Тогда из уст Н. Г. полился поток речей, сначала тихий, потом все более и более переходивший в тон Юпитера-громовержца. Оказалось, что концерт мой никуда не годится, что играть его невозможно, что пассажи избиты, неуклюжи и так неловки, что их поправлять нельзя, что как сочинение это плохо, пошло, что я то украл оттуда-то, а то оттуда-то, что есть только две три страницы, которые можно оставить, а остальное нужно или бросить или совершенно переделать. «Вот, например, это, — ну что это такое? (при этом указанное место исполняется в карикатуре). А это? Да разве это возможно!» — и т. д. и т. д. Я не могу передать Вам самого главного, т. е. тона, с которым все это говорилось. Ну, словом, посторонний человек, попавший бы в эту комнату, мог подумать, что я — маниак, бездарный и ничего не смыслящий писатель, пришедший к знаменитому музыканту приставать со своей дребеденью. Губерт, заметивший, что я упорно молчу, изумленный и пораженный, что человеку, написавшему уже очень много и преподающему в консерватории курс свободной композиции, делают такой выговор, произносят над ним такой презрительно-безапелляционный приговор, которого и ученику, сколько-нибудь способному, нельзя произнести не просмотревши внимательно его задачи, — стал разъяснять суждения Н. Гр. и, не оспаривая его нисколько, лишь смягчать то, что его превосходительство выразили уж слишком бесцеремонно.

Я был не только удивлен, но и оскорблен всей этой сценой. Я уже не мальчик, пытающий свои силы в композиции, я уже не нуждаюсь ни в чьих уроках, особенно выраженных так резко и недружественно... Я вышел молча из комнаты и пошел наверх. От волнения и злобы я ничего не мог сказать. Скоро явился Р-ейн и, заметивши мое расстроенное состояние духа, позвал меня в одну из отдаленных комнат. Там он снова повторил мне, что мой концерт невозможен, и, указав мне на множество мест, требующих радикальной перемены, сказал, что если я к такому-то сроку переделаю концерт согласно его требованиям, то он удостоит меня чести исполнить мою вещь в своем концерте. «Я не переделаю ни одной ноты, 

отвечал я ему, — и напечатаю его в том самом виде, в каком он находится теперь». Так я и сделал.

Вот тот случай, после которого Рубинштейн стал смотреть на меня как на фрондера, как на тайного своего противника. Он значительно охладел ко мне с тех пор, что однако же не мешает ему при случае повторять, что он меня страх как любит и все готов для меня сделать» 1.

В этом инциденте немалую роль играют те «антецеденты», та «бездна мелких дрязг», о которых говорит в начале письма Чайковский. Об этих «мелких дрязгах», доведших друзей до взаимного охлаждения, Чайковский начал было писать той же Мекк, но разорвал первые же «три листика». Таким образом, осталось неизвестным, о чем, собственно, идет речь. Но суть в нескрываемом менторстве, в неоправданном чувстве превосходства, которые лежали в основе отношений Н. Г. Рубинштейна к Чайковскому.

Известно, что Чайковский посвятил вначале свой первый фортепианный концерт Н. Г. Рубинштейну, но после этого инцидента он зачеркнул свое посвящение. В печати концерт вышел с посвящением Гансу Бюлову, знаменитому пианисту, который с большим успехом впервые исполнил его в Бостоне. Успех был так велик, что финал концерта был, по требованию публики, повторен.

...С каждым годом все яснее и яснее для Чайковского становилось, что «так больше жить нельзя». В письмах его эта тема звучит все настойчивее, превращаясь в горькие жалобы на свое существование.

Зная, что Чайковский считал композиторскую деятельность главнейшим и едва ли не единственным делом своей жизни, можно понять, почему с каждым годом ощущение неудовлетворенности становится все острее, припадки тоски все длительнее и тяжелее.

Еще в 1870 году, в одном из писем к сестре Александре Ильиничне (20/XII 1870) Чайковский объяснял причины своего длительного молчания:

«Мое молчание есть отчасти ленность, а отчасти то, что для письма требуется спокойное состояние духа, какового я почти никогда не могу добиться. Я или в консерватории, или с лихорадочной торопливостью спешу свободный час посвятить сочинению, или меня увлекают, или ко мне приходят, или я так утомлен, что могу только спать. Словом жизнь моя слагается так, что я не умею съискать удобной минуты для переписки с людьми столь близкими сердцу, как ты, моя добрая и милая Саня. Впрочем я уже писал тебе однажды подробно, что хотя мы с тобой живем и врозь, но ты играешь в моей жизни весьма значительную роль. В трудных минутах мысль всегда инстинктивно обращается к тебе, думаешь себе: “Уж если очень плохо придется, пойду к ней” или “сделаю так, Саша бы непременно так посоветовала”, или “не написать ли ей? что она скажет”. Но за всем тем жизнь продолжает развертывать свой свиток и увлекает в свою пучину, не давая времени остановиться, укрепиться, одуматься. Ближайшая среда заедает все время и окутывает с ног до головы. Зато с каким восторгом мечтаешь о том, как бы на время отделаться от этой среды, подышать другим воздухом и погреться около любвеобильного твоего сердца».

Педагогическая деятельность, как отмечалось выше, не удовлетворяла Чайковского. Он смотрел на нее как на докучливое занятие, необходимое для добывания средств к существованию. В письмах к родным и друзьям Чайковский неоднократно жаловался на тяжкое бремя своих консерваторских

__________

1 Переписка с Н. Ф. Мекк, т. I, стр. 174.

  • Содержание
  • Увеличить
  • Как книга
  • Как текст
  • Сетка
Личный кабинет