еще лучше. Давайте же решим, что я буду вам писать, пока это будет забавлять и вас и меня, что я буду говорить с вами немного меньше, чем ни о чем, или немного больше, чем обо всем, следуя моей мимолетной фантазии или барометру, показывающему мое настроение.
Я должен был написать вам из Рима, а мое письмо помечено Парижем. Почему? Каким образом? Благодаря какой случайности? Я не знаю. Чтобы говорить о злом роке, нужно было бы происходить по прямой линии из рода Атридов1 или, по крайней мере, приписывать себе честь отдаленного родства с тем нечестивым монахом, который был сокрушен неумолимым божеством на паперти Нотр-Дам. И, однако, есть нечто схожее в той неведомой силе, которая внезапно остановила меня на южном склоне Альп в ту минуту, когда мой взор уже погружался в равнины Ломбардии, и я с опьянением вдыхал благоухающее дуновение, которое эта любимая небом земля возносит к нему, как вздох любви, как доверчивую и чистую молитву...
...Вместо Альп я пересек сумрачную Юру. Три дня однообразного пути привели меня обратно в Париж, густые туманы которого вновь нависли над моей головой. Какой контраст между этими низкими, тяжелыми облаками, сливающимися со зловонным туманом, и прекрасным звездным небом, с такой чистотой отражающимся в водах Лемана!2 Это небо с его прозрачной синевой притягивает к себе взор человека, влечет ввысь его мысль, между тем как туман, в котором я хожу, как будто беспрестанно твердит: «Отдайся своим самым низменным инстинктам, оскверни себя самым грязным развратом; день темен, я скрою тебя от самого бога; заройся в грязь, ты в ней найдешь золото и наслаждения». — В третий раз брошен я в этот живой хаос, в котором сталкиваются и беспорядочно борются, ожесточенно стремясь уничтожить друг друга, грубые страсти, лицемерные пороки, наглые честолюбия. И, однако, из бурного столкновения этих дурных страстей иногда, кажется, брызжет внезапный свет; из глубины проклятого хаоса возносятся освободительные голоса, и из этого города, который как будто предался адскому культу, возносится вдруг, как сквозь серный дождь и потоки лавы, священное пламя, воскрешающее оцепенелый мир, огромный светоч, далеко рассеивающий тьму. И потому, возвращаясь в Париж, я испытываю всегда чувство, в котором смешаны глубокая печаль и неопределенные надежды. Уже две фазы моей жизни завершились здесь.
Сначала — по воле отца я покинул степи Венгрии, где я рос свободным и непокорным среди диких орд, и бедным ребенком был заброшен в салоны блестящего общества, рукоплескавшего фокусам того, кого оно почтило блистательным и позорным клеймом «маленького чуда»! Преждевременная меланхолия овладела мною с тех пор, и я с инстинктивным отвращением сносил плохо скрытое унижение артиста в положении лакея. Позднее, когда смерть отняла у меня отца, вернувшись один в Париж, я начал предчувствовать, чем может стать искусство, чем должен быть художник; я был тогда как бы раздавлен теми непреодолимыми препятствиями, которые со всех сторон вставали на пути, предначертанном моей мыслью. Не встречая ни одного сочувственного слова не только со стороны светских людей, но и со стороны дремавших в удобном безразличии художников, совершенно не осознавая ни себя, ни цели, которую я должен был
_________
1 По преданию Атриды несли кару за преступления своих предков.
2 Leman— одно из французских названий Женевского озера.
поставить перед собой, ни сил, которые мне были даны, я предался горькому отвращению к искусству, такому, каким я его тогда видел, сведенному к более или менее доходному ремеслу, к забаве для хорошего общества, и я бы предпочел быть чем угодно, только не музыкантом на жалованьи у вельмож, которому они оказывают покровительство и платят деньги, как жонглеру или ученой собаке Мюнито. Вечный покой ее памяти!
Но я забываюсь уже, как старик, беседуя с вами о своем детстве. Воспоминания теснятся в моем мозгу, мое «я» становится объектом для самого себя, как говорят новые схоласты. Что за важность! Продолжаем.
Около этого времени я перенес двухлетнюю болезнь, после которой властная потребность в вере и самоотречении, не нашедшая иного выхода, погрузила меня в суровую обрядность католицизма. Мой пылающий лоб склонился на сырые плиты церкви Сен-Венсан-де-Поль; я заставил истекать кровью свое сердце и поверг ниц свою мысль. Образ женщины, целомудренной и чистой, как алебастр священных сосудов, был той жертвой, которую я со слезами принес богу христиан; отречение от всего земного стало единственной движущей силой, единственным обещанием моей жизни...1
Но столь полное уединение не могло длиться вечно. Бедность, эта старая сводня между человеком и злом, отрывала меня от моего созерцательного одиночества и часто ставила меня перед публикой, от которой частично зависело существование мое и моей матери. Молодой и склонный к крайностям, я мучительно страдал от столкновений с внешним миром, куда меня беспрестанно бросало мое положение музыканта, миром, так сильно ранившим чистое чувство любви и веры, переполнявшее мое сердце. Светские люди, которым некогда думать о страдании человека, когда они приходят слушать артиста, и легкая жизнь которых всегда заключена между теми двумя точками компаса, которые называются «приличие и благопристойность», не понимали ничего в противоречиях и крайностях, являвшихся вынужденным результатом моей двойственной жизни. Терзаемый тысячью смутных инстинктов и безграничной потребностью в излияниях, будучи слишком молодым, чтобы не доверять, слишком наивным, чтобы сосредоточиться в себе, я целиком отдавался своим впечатлениям, своим восторгам, своим отвращениям. Я приобрел репутацию комедианта, потому что не умел играть никакой комедии и выказывал себя тем, чем был на самом деле: восторженным ребенком, впечатлительным художником, — словом, таким, каким бывают в восемнадцать лет, когда любят людей и обладают душой пылкой и страстной, еще не притупившейся от грубых прикосновений светского эгоизма.
Я часто исполнял тогда, и в публичных концертах и в салонах (где никогда не упускали случая заметить мне, что я очень плохо выбираю свои пьесы), произведения Бетховена, Вебера и Гуммеля, и должен к стыду своему сознаться, что без всякого зазрения совести менял их темпы и характер, чтобы получить одобрение публики, которая лишь очень медленно приходит к пониманию прекрасных творений в их величавой простоте; я даже доходил до того, что дерзко добавлял множество пассажей и орган чых пунктов, доставлявших мне аплодисменты невежд, но чуть не увлекших меня на ложный путь, который я, к счастью, скоро оставил.
__________
1 Каролина Сен-Кри — семнадцатилетняя ученица Листа—предмет его первой юношеской любви. Отец ее — крупный сановник — грубо прервал их романтичное влечение друг к Другу, считая что (музыкант» Лист не достоин руки его дочери.
-
Содержание
-
Увеличить
-
Как книга
-
Как текст
-
Сетка
Содержание
- Содержание 2
- Советские композиторы — трудящимся Испании 5
- Обсуждаем Сталинскую Конституцию 6
- О творчестве А. Пащенко 11
- Творческий путь Мейербера 25
- Письма бакалавра музыки 45
- О некоторых вопросах вокальной культуры 59
- О методе воспитания пианистических движений 65
- Практические вопросы исполнительской техники 70
- О «Рациональной фортепианной технике» Эрвина Баха 73
- Звуковое управление многотысячными хорами 80
- Концерт в Эрмитаже 82
- Музыкальная работа с детьми в г. Горьком 83
- Музыкальная жизнь Закавказья 84
- В Харьковском областном оргкомитете ССК 85
- Постановление жюри конкурса на лучшее марийское музыкальное произведение, написанное к 15-летнему юбилею Марийской автономной области 86
- О музыкальной критике 88
- Советская хоровая капелла в Чехословакии 93
- О новой музыке 94
- «Песни народов СССР» в переводе А. Глоба 97
- «Улица» (эскиз для колхозной оперы) — перел. для ф-п. в 2 руки 99
- «Матрешки» (текст А. Барто) — для голоса с ф-п. 102