Выпуск № 12 | 1953 (181)

ра могла бы иметь своим присловием ту же библейскую цитату, как и эпиграф к стремительной, словно спуск в лодке по речным порогам, поэме Лермонтова: «Вкушая вкусих мало меда, и се аз умираю».

По лермонтовской балладе Балакирев долго сочинял свою кавказскую симфоническую поэму «Тамара» — одно из капитальнейших произведений в русской музыке о Востоке, но со странной судьбой: композитор, растянув выполнение своего замысла на годы очень сложных душевных и духовных конфликтов, обеднил в себе самом благие порывы юности и слишком долго оттягивал свершения и «Тамары» (1867–1882), и Первого фортепианного концерта, и оперы, так и не воплощенной.

Имеются еще два лирических романса, внушенных Балакиреву поэзией Лермонтова: «Слышу ли голос твой» и «Еврейская мелодия». От Пушкина и Кавказа рождается мечтательная грузинская песнь — «Не пой, красавица, при мне» (1863). Но уже только всецело Кавказ внушил композитору великолепную фортепианную восточную фантазию «Исламей».

Итак, летом 1862 года Лермонтов и Кавказ — и в сознании Балакирева и перед его взорами. «Дышу Лермонтовым (я читал в Пятигорске Героя нашего времени). Гуляя в Пятигорске у грота (сцена с Верой), в провале, у Эоловой Арфы, я чуял тень Лермонтова — он так и носился передо мною. Перечитывая еще раз все его вещи, я должен сказать, что Лермонтов из всего русского сильнее на меня действует, несмотря на свою монотонность и некоторую поверхностность (дилетантизм). Я приковывался к нему, как к сильной натуре (у Пушкина и Гоголя, несмотря на гениальность, силы богатырской Лермонтовской я не вижу). Кроме того, мы совпадаем во многом, я любил такую же природу, как и Лермонтов, она на меня так же сильно действует» И на следующий год, то есть в июне 1863 года, Балакирев вновь подтверждает Стасову свое чувство Кавказа: «Мне оставалось одно, чем я и пользуюсь: наслаждаться природой и рассматриванием девственной породы людей, нетронутых покуда общественной цивилизацией. В дикости староверов, с которыми я почти всю дорогу ехал, в многоспособной доброй натуре нашего мужика и в красивом честном лице черкеса я нахожу еще кое-какие соки, меня питающие; с другой стороны, Эльбрус, яркие звезды, утесы, скалы, снеговые горы, грандиозные пропасти Кавказа — вот чем я покуда живу» Балакиревское ощущение природы тесно спаяно с лермонтовским, оно внесло в русскую музыку — даже в сравнении с «восточными набросками и играми» глинкинского воображения — глубоко свое, романтически приподнятое, порывистое дыхание, в котором чувствуется и трепетная лермонтовская устремленность. Любопытно, что соприкосновение такого Балакирева с пушкинским стихом вызвало к жизни одну из лучших по мелодической сосредоточенности русских вокальных элегий — «Не пой, красавица, при мне»1. В них все те же скорбные думы-воспоминания об иной жизни, иных людях, которые хранили в себе подолгу многие из чутких русских мыслителей (и Пушкин и Толстой в их числе), хоть раз вкусившие Кавказ.

В русскую музыку о Востоке Балакирев своими кавказскими впечатлениями внес неизгладимые, рельефнейшие страницы звукописи. Они полны восхищения, полны радости созерцания природы и жизни, выпрямляющих раздраженное сознание и возвращающих сердцу здоровый ритм (имею в виду «Исламея» и «Тамару»). Начало «Исламея» — одна из редчайших интонационных находок, отмечающих грани в жизни музыки.

 

Не приходится повторять, каким художественно значительным явлением в русской музыкальной культуре (а теперь в гигантском размахе советского музыкального строительства) было место, занимаемое музыкой о Востоке. Сейчас наступившее возрождение восточных национальных культур имеет в ряде явлений корни свои в высоком художественном интересе, который русские композиторы-классики обнаружили в своем творчестве к музыке народов Востока. Но не как к

_________

1 Вновь напомню основные из них: «Не пой, красавица» (Балакирев), «Я помню глубоко» (Даргомыжский), «Для берегов отчизны дальней» (Бородин), «Редеет облаков летучая гряда» (Римский-Корсаков) — в них красота мелодии сплетена с красотой созерцающей мысли.

чему-то лишь любопытства достойному, а как к человечески прекрасному обнаруживанию музыки народов, носителей древнейших художественных заветов.

Каким отрадным явлением было увидеть первый том академического издания классика музыки Армянской ССР Спендиарова, знать его при жизни учеником и другом Римского-Корсакова и Глазунова и слышать в одном из симфонических концертов Петербурга первое исполнение его поэтичнейшей симфонической поэмы «Три пальмы» (по стихотворению Лермонтова). Другой факт соседства, унаследования и передачи культуры ощущался мной при встречах с классиком музыки Грузинской ССР и создателем национальной грузинской оперы Палиашвили, воспитанным Московской консерваторией и учеником Танеева. Теперь, смотря роскошно изданный клавир талантливейшего произведения Палиашвили «Абесалом и Этери» (опера в 4 действиях, Тбилиси, 1941), вспоминаю, с какой признательностью и любовью говорил Захарий Петрович о своем великом учителе, мудром полифонисте Танееве, как высоко ценил он Римского-Корсакова и его школу и как чутко ощущал в Балакиреве одного из первых после Глинки, проницательнейших русских музыкантов, постигших тонкие особенности интонации и ритмики Кавказа. В свою очередь, музыка советских современных композиторов в лице Глиэра (ряд чутких национальных опер), блестящего симфониста Хачатуряна, мастера оркестровых сияющих и лучистых мозаик (не в смысле мелкосоставности формы, чего нет, а в колорите его красочных полотен), наконец, Прокофьева с его кавказским квартетом и Мясковского с кавказской симфонией — продолжает давнюю, установленную классиками русской музыки традицию «восточности» не обособленно, как противоположение Запада и Востока, а как многообразие развитий и выявлений единого человечнейшего чувства музыки. И тут сейчас же вспоминаются и отдельные экскурсы «малых лириков» русских опер в страны далекой Индии и библейские: Аренский с его «Налем и Дамаянти», Ипполитов-Иванов с его «Руфью» и, наконец, Антон Рубинштейн с его «Маккавеями» — оперой волнующего подъема, его «Суламифью» («Песнь песней»), «Фераморсом», напевной, «суровой сладостности» лирикой «Персидских песен» Наконец, его «Демон» со сценой в ущелье (караван) и щедрой, вовлекающей в себя мелодикой: опять Кавказ, опять Лермонтов!..

Нельзя не заметить, что повсеместно отмечаемый колористический вкус русских композиторов в инструментовке и гармонии тесно связан и с впечатлениями от Кавказа и с Кавказом же питаемым воображением о Востоке и странах «1001 ночи». У Римского-Корсакова большую роль сыграло его гардемаринское океанское плавание. Но русский стих, русская литература тоже стимулировали в должной мере музыкальную фантазию. Вместе с ними какой огромнейший масштаб странствований охватила русская мысль в музыке!

Я не буду еще раз останавливаться на ощущениях длительности и безмерности пространства, которые дают себя знать в лирической протяженности, дыхании и песенном раздолье русских народных мелодий. Но не могу вновь не вернуться к образам моря и сказочных приключений, походов и странствий. Опять суровые впечатления. Степь. Пространства. Мерный шаг верблюдов, и звенит, расстилаясь в воздухе, русская протяжная песня («В Средней Азии» Бородина). Шаги суровей и жестче: то полчища жадных завоевателей. То жаркая, пламенная, колоритная, волей и решимостью насыщенная песня Олоферна из «Юдифи» Серова — «Знойною степью идем, в воздухе дышит огнем, гибнет то конь, то верблюд, храбрые только идут».

Ею ли кончать странствования среди русской музыки? Нет. Вновь на родной воздух, на родное море вместе с Садко: Высота ль, высота поднебесная

  • Содержание
  • Увеличить
  • Как книга
  • Как текст
  • Сетка

Содержание

Личный кабинет