Выпуск № 12 | 1934 (18)

позиторы (Филидор, Монсиньи, Гретри и др.) ищут изобразительных и характеристических музыкальных средств для воплощения новых сюжетов из жизни демократических низов, для изображения их будничных характеров, для натуралистического описания природы. В их произведениях эти средства приобретают рационалистическую стабильность (имитирующее фальцетирование, картины бури, грозы и т. д.). Они стремятся к сознательному воспроизведению в своей музыке речевых интонаций (Гретри). В их творчестве мы находим нередко сознательные искания новых гармонических средств, ведущие к гипертрофии гармонического элемента и к разорванности ткани произведения1

В истории русской музыкальной культуры Даргомыжский является выразителем такой переходной, переломной эпохи. Именно в его творчестве впервые на русской почве основательно подсекаются дореформенно-дворянские эстетические принципы, возникает новая реалистически-жизненная тематика, новые формы музыкального выражения. И не случайно также Даргомыжский становится художником с ярко выраженным рационалистическим складом, не случайно его творчеству присущи черты интеллектуализма и рассудочности. Обращаясь к рассмотрению этих свойств творческого облика Даргомыжского, я лишен возможности — в рамках журнальной статьи — последовательно проследить их на протяжении всего творческого пути композитора и потому остановлюсь на наименее иследованных характерных моментах, преимущественно раннего периода, когда формировалось творческое сознание Даргомыжского.

Уже в юношеском творчестве Даргомыжского рационалистически-рассудочные черты проявляются чрезвычайно разнообразно. То он, вопреки всем традициям, выбирает для романса текст, изобилующий отвлеченными рассуждениями и понятиями, лишенный эмоциональной, художественной образности. Таков, напр., текст его песни «Каюсь, дядя, чорт попутал», в котором автор, скрывающийся за инициалами Т. М. А., говорит:

Я влюбился, дядя, в чудо!
В свой двойник, другое я!
В смесь притворства с простодушьем,
С беззаботностью хандры,
В смесь ума и вольнодумства,
Равнодушия, огня!
Веры в свет, презренья к мненью,
Словом — в смесь добра и зла!

То среди его ранних фортепианных пьес мы находим скерцо, в котором Даргомыжский ставит перед собой отвлеченную задачу — воплотить в инструментальном произведении образы пылкости и хладнокровия. Подзаголовок этого скерцо: «писано с разговора в натуре» — свидетельствует о типичнорационалистическом замысле, — стремлении непосредственно перенести впечатление от окружающей среды в область музыкального творчества, установить непосредственную связь между внешним миром и сферой музыкальных образов.

Такие замыслы не были случайностью, капризом в творчестве Даргомыжского. Они характеризовали определенную тенденцию, которая впоследствии должна была вырасти в серьезное и осознанное направление. Это направление представлялось Даргомыжскому как последовательный рационалистический творческий процесс. В своих воспоминаниях о Даргомыжском, относящихся к 50-м и началу 60-х годов, В. П. Энгельгардт рассказывает: «Он [Даргомыжский] говорил, что настанет время, когда музыка будет в состоянии ясно изображать реальные картины, напр, луг, кусты, мост через речку, по мосту едет всадник и т. д. И все это должно представляться картинно и с несомненною ясностью. Он говорил, что чувствует возможность такого сочинения, но что у него нет для этого достаточно сил. По его словам, главная задача композиторов — стремиться к правде в музыке»2

Новизна, радикальность и яркая рационалистическая окраска этого художественного credo Даргомыжского станут особенно ясными, если сравнить это credo с эстетическими воззрениями старшего современника Даргомыжского — Глинки. В своих «Записках», которые писались примерно в то же время, к какому относятся воспоминания Энгель-

 

1 Последнее свойство отмечал еще Гримм в 1763 г. в своей «Correspondance littiraire», говоря об одном из произведений Филидора: «Несомненно, это шедевр варварской гармонии, собрание причудливых звуков и аккордов без связи и без вкуса». Цитирую по «Материалам и документам по истории музыки», под ред. М. В. Иванова-Борецкого. М. 1931, т. II, стр. 338.

2 Из неопубликованного письма В. П. Энгельгардта к В. В. Стасову от 7 марта 1906 г., хранящегося в Стасовском архиве в ИРЛИ Академии наук СССР в Ленинграде.

гардта, говоря о «Камаринской», Глинка пишет: «Могу уверить, что я руководствовался при сочинении этой пьесы единственно внутренним музыкальным чувством, не думая ни о том, что происходит на свадьбах, как гуляет наш православный народ и как может запоздалый пьяный стучать в дверь, чтобы ее ему отворили». Сделанную якобы Ф. Толстым попытку образно, картинно истолковать «Камаринскую» Глинка здесь же называет «приятельским угощением, которым не раз потчуют в жизни»1.  Эти соображения, высказанные по поводу одного произведения, типичны для романтико-идеалистической эстетики Глинки в целом. На их фоне музыкально-эстетические взгляды Даргомыжского, сообщаемые Энгельгардтом, характеризуют уже новую — в социальном отношении — фазу развития искусства.

Для уяснения позиций Даргомыжского следует продолжить сравнение его с Глинкой и за пределами этих общих взглядов в области уже конкретного творческого метода. Ф. М. Толстой в своих воспоминаниях о Глинке рассказывает примечательный факт, относящийся к началу 30-х годов, ко времени пребывания Глинки в Италии. Толстой передает разговор, который происходил между ним и Глинкой в Милане, лунной ночью, на балконе Albergo del Pazzo:

«Хорошо было бы, — заговорил Михаил Иванович, — написать нечто вроде баркаролы на следующую тему: месяц пронизывает лучами небольшую комнату, ну хоть в уровень с нами (в третьем этаже). В глубине, на белоснежной постели, покоится молодая красивая итальянка. Шелковистые, густые черные ее волосы разметались и покрывают плечи и грудь — но не совсем! (и Глинка подмигнул). Красавице не то чтобы душно, — а так себе, очинно приятно — и нега и страсть просвечивают у нее в каждой жилке... А как ты думаешь? Ведь все это как есть можно выразить в музыке».

Я расхохотался. «Ну, конечно, — отвечал я, — и луну, и черные волосы, все это целиком можно изобразить звуками!».

«Не говори пустяков, — внушительно возразил М. И. — Черные волосы сами по себе; но вот душевное-то настроение, производимое подобным зрелищем, — вот это-то, говорю я, целиком можно выразить музыкою».

Дальше Толстой приводит отрывок из письма Глинки к нему, в котором композитор вскоре писал: «А помнишь ли наш разговор на балконе? Я стою на своем и непременно передам звуками если не самую картинку, то впечатление, производимое подобною обстановкою»2.

В этом отрывке из воспоминаний Толстого не столь важна степень его правдоподобия (хотя, как мы видим, автор приводит в нем отрывок из письма Глинки, подтверждающий основной смысл его рассказа), сколько типично-образное подтверждение основного творческого принципа Глинки: музыкальное произведение выражает общее душевное настроение, порожденное окружающей обстановкой, но не отдельные явления. Глинка не дробит свое творческое внимание между деталями, он эмоционально-синтетичен в своих сочинениях.

Даргомыжский же впротивовес этим обобщенно-эмоциональным приемам Глинки развивает свое творчество путями аналитикохарактеристическими. Его занимает не столько целое, сколько отдельные явления, частные их признаки. Он стремится запечатлевать не общие настроения, а изгибы чувства, рост его, движение. Он интересуется не общим колоритом, а отдельными характерными чертами. С большой очевидностью можно показать это различие между творческими методами Глинки и Даргомыжского на анализе двух романсов этих авторов, написанных на один и тот же текст Дельвига: «Только узнал я тебя».

Романс Глинки появился в 1834 г. Это было время наиболее близкого общения обоих композиторов (Даргомыжский познакомился с Глинкой, как известно, в 1833 г.). Молодой Даргомыжский, относившийся к Глинке (который создавал в это время своего «Ивана Сусанина») с восторженностью, с огромным пиететом, стремился во многом следовать по его стопам. По всей вероятности, и романс «Только узнал я тебя» Даргомыжского был сочинен под непосредственным влиянием глинкинского произведения и в те же годы. Об этом влиянии свидетельствует родственность отдельных вокальных интонаций обоих романсов, а о близости сроков сочинения — время издания романса Даргомыжского (по всем данным конец 30-х или, самое позднее, начало 40-х годов)3

1Записки М. И. Глинки. Изд. «Academia», 1930, стр. 335.

2Так возник романс Глинки «Венецианская ночь». «Воспоминания Ф. М. Толстого», «Русская старина», 1871, т. III, стр. 432.

3Издание Л. Снегирева. Экземпляр его имеется в отделе редких изданий библиотеки МГК.

  • Содержание
  • Увеличить
  • Как книга
  • Как текст
  • Сетка

Содержание

Личный кабинет