Выпуск № 3 | 1933 (3)

лукаво, путем беседы и обмена мыслями, делятся своими знаниями и опытом. Но, обладая действительно настойчивым характером, он заставлял подчиняться своим указаниям. У него было особо излюбленное им чередование тональностей, b-moll и Des-dur или обратно. Так он уговорил Чайковского в его b-moll'ной увертюре «Ромео» знаменитую побочную тему написать в Des-dur’e (это я знаю от П. И.), а когда я писал свою экзаменационную увертюру «Яр-хмель» (h-moll), он потребовал, чтобы в разработке я вставил b-moll’ный эпизод.

Просматривая мою работу в классе, Н. А. Р.- Корсаков засмеялся и сказал: «А это от лукавого», т. е. от Милия. Правда, эта смена тональностей очень освежает настроение сочинения, но и отмечает односторонность его метода. Всякий разбор Балакирев начинал с беспощадной критики: «Это коротко», «Это никуда не годится», «А это вы у шарманщика подслушали» и т. д... Затем садился за рояль, и начиналась вдохновенная импровизация; надо было удивляться его находчивости, фантазии и ловкости обращения с материалом. Но если вы не запомнили всех указаний и не сделали так, как ему хочется, дружеские отношения нарушались: он менялся в обращении, делался холодным, не интересовался вашей работой, — словом, временно вычеркивал вас из списка друзей.

Метод дружеских советов практиковался у него и в личных отношениях, и на музыкальных вечерах. Когда исполнялось что-либо новое, каждый из присутствующих считал своим долгом дать какой-нибудь совет: здесь переменить фигурацию, там модуляцию, а то и все переделать, — словом, от авторских намерений ничего не оставалось, и бедный автор вставал из-за рояля с лицом мученика. Но если что-нибудь нравилось, то автор немедленно превозносился выше небес и «черепом упирался в облака», по выражению М. Ал. Но это только до следующего опыта, а там иногда и развенчивали. Так было с Чайковским. Его увертюра «Ромео» была принята с восторгом, а все, что сочинялось им после, было по мнению М. Ал. плохо и подвергалось беспощадной критике. Такое отношение балакиревского кружка оттолкнуло от него П. И. Его чуткая и деликатная натура не могла перенести таких безапелляционных решений, и он постепенно отошел от кружка.

Балакиревский метод преподавания применял и Н. А. Римский-Корсаков к своим консерваторским ученикам. Он знакомил нас со всей симфонической литературой, как классической, так и позднейшей, а также рекомендовал изучать произведения Берлиоза и Листа, указывая на новизну и смелость гармонии, богатство фантазии, ловкость фактуры и красочность инструментовки, хотя и сам. уже владел инструментовкой в совершенстве. К произведениям Брамса Балакирев, да и Н. А. относились пренебрежительно, причем М. А. почему-то находил их «прокуренными скверными рижскими сигарами».

Метод критики не на всех нас действовал одинаково. Меня и Аренского, бывшего одновременно со мной в классе Н. А., этот метод не поощрял, а наоборот,— после критики мы надолго исчезали из класса, гак что ему приходилось прибегать к помощи инспекции и насильно привлекать нас к работе под угрозою исключения. Но зато если Н. А. одобрял наши произведения, мы заваливали его эскизами и проектами и ходили с гордо поднятой головой до нового разноса. При удачной работе он, не медля ни минуты, захватывал и ноты и автора и прямо из класса от правлялся с ними к Балакиреву, который жил на Колокольной ул., недалеко от консерватории, и оба они с неподдельной радостью разбирали удачные подробности сочинения. Это была настоящая радость двух художников, искренно приветствовавших появление нового члена композиторской семьи. После Балакирева об этом событии немедленно сообщалось В. В. Стасову, а тот передавал всему музыкальному миру.

Стасов был тем огненным столпом, который вел нас, молодежь, в музыкальной пустыне того времени. В жизни балакиревского кружка, так называемой «могучей кучки», В. В. Стасов был центром, как носитель заветов Глинки и вдохновитель Балакирева. Это был энтузиаст нового искусства, горевший ярким пламенем не только в области музыки, но и живописи и скульптуры.

Стасов — это был голос художественной правды, к которому прислушивались большие художники. Могучую кучку Стасов квалифицировал очень метко: Балакирев, говорил он, самый Темпераментный из них, Кюи— самый изящный, Р.-Корсаков — самый ученый, Бородин — самый глубокий и* Мусоргский — самый талантливый.

 

На летнем отдыхе 1908 года, в июле, я получил известие о смерти H. А. Р. -Корсакова, и вся творческая жизнь моего дорогого друга и учителя пронеслась передо мною с начала до конца. Я не был только на пер

вой постановке «Псковитянки», а затем, начиная с 1875 г., я уже сознательно следил за его художественным ростом, восхищался и учился, а потом, и сотрудничал, участвуя с ним в постановках многих его опер. Для нас, молодежи, имя Р.-Корсакова с постановки «Псковитянки» было окружено ореолом новатора, и мы мало задумывались над глубиной его знаний, над тем, насколько он учен; нас пленяло его новое слово, новые приемы, и тот яркий сказочный мир, который он впервые открывал перед нами. Я вспоминаю, как говорил П. И. Чайковский: «Я умру, и след мой исчезнет, а Н. А. оставит за собой целую плеяду учеников, которые создадут школу, настоящую корсаковскую школу». Он был отчасти прав. Если П. И. и не оставил своей школы, то он увлек молодежь своим элегическим настроением, своей непосредственностью и искренностью. Влияние же Н. А. отразилось больше на внешних приемах; он никогда не насиловал творчество учащихся и позволял подражать любому композитору, но лишь бы это было не пошло, а благородно по мелодическому узору и гармонии, — словом, «вкусно», как он любил выражаться в то время. Он часто говорил, что творческая мысль может зародиться от случайного сочетания двух понравившихся аккордов, от мелодического обрывка и даже от какой-нибудь ритмической фигурации аккомпанемента; и не надо смущаться, если она на что-нибудь похожа— «слава богу, если она похожа на чтонибудь хорошее, и хуже, если она ни на что не похожа», часто говорил он в классе. Он не придавал значения мимолетному сходству и часто подтрунивал над моим товарищем Антиповым, про которого говорил, что сон сочинит три такта, а Затем три месяца думает, на что они похожи». «Чайковский никогда же не ждал вдохновенья и работал, не дожидаясь его». Н. А. требовал, чтобы была чистота стиля, чистота голосоведения и чистота и ясность гармонии. Можно было применить какие угодно гармонические сочетания, но обязательно нужно было объяснить ему природу этих гармоний и их место в последовательности других гармоний. Он был врагом пошлости и излишней экстравагантности. Он любил музыкальны# перец, как он говорил, но в меру; и помню, как в одно из моих посещений он хватался за голову и говорил, что «надо вернуться к простейшим ритмам и гармониям, надо вновь учиться сочинять польки, иначе бог знает, до чего можно дойти». Своего «Кащея» он написал только потому, что критика задела его самолюбие, но совсем не потому, что стиль этой оперы его увлекал и что эти гармонии были его природой.

Он требовал от нас, чтобы мы знали наизусть темы всех симфоний Бетховена, Шумана, листовских поэм и, вообще, всех крупных произведений. Это вызывало в нас некоторое соревнование, заставляло знакомиться и изучать музыкальную литературу. Кроме того, он в классе заставлял нас записывать по слуху сложные гармонии и небольшие пьески вроде скерцо и менуэтов. Впоследствии он этот прием, кажется, оставил, так как число учащихся в классе значительно возросло и времени на это не хватало, при мне же в классе было всего 5 человек: Аренский, я, Казаченко, Антипов и Н. Соколов. При сочинении крупных задач, в виде увертюры или одной из частей симфонии или квартета, Н. А. требовал, чтобы гармонический план был выяснен и продуман с начала до конца, со всеми модуляционными уклоненйями. Во время просмотра он, как ловкий хирург, отсекал ненужные части, и два-три указания совершенно преобразовывали вещь. При старании мы в два-три урока заканчивали первую или последнюю часть симфонии.

Его неизменно дружеское отношение не менялось ни при каких классных недоразумениях, и он всегда спешил прийти на помощь мало успевающим, занимаясь с ними сверх консерваторских занятий, и часто спасал учащихся от провала, проводя их до окончания консерватории, хотя и с грехом пополам — т. е. с баллом «душевного спокойствия» в виде тройки. Но зато он был беспощаден к ученическим подлогам, которые выражались в товарищеской помощи при писании экзаменационных задач, и не допускал до экзамена тех, кого в этом подозревал. Таким приемом он совершенно искоренил эту дружескую, но зловредную услугу.

Как профессор, он очень импонировал нам. При его появлении в классе мы все чувствовали некоторое волнение и как бы страх, чего, конечно, на самом деле не было; но сознание его авторитета и превосходства над нами заставляло нас относиться к нему с особым вниманием и уважением. Удивительно, что это чувство какого-то трепета осталось у меня на всю жизнь; даже позже, когда я встречался с ним на репетициях при поста новках его опер и когда нас уже сблизили узы дружбы, это чувство не покидало меня.

  • Содержание
  • Увеличить
  • Как книга
  • Как текст
  • Сетка

Содержание

Личный кабинет