Музыкальный жест: перспективы новой универсалии
Музыкальный жест: перспективы новой универсалии
Рецензия на книгу: Цареградская Т. В. Музыкальный жест в пространстве современной композиции : монография. М. : Композитор, 2018. 364 с.
Понятие «современная музыка» давно утратило определенность. Охватывая произведения, появившиеся за уже по меньшей мере столетний промежуток времени, оно вмещает как композиции, которые можно с некоторыми поправками анализировать при помощи инструментария, разработанного академическим музыкознанием, так и феномены, ускользающие, а то и выламывающиеся из привычных рамок и нередко переворачивающие наши представления о содержании музыкального искусства.
В зарубежном музыкознании уже несколько десятилетий разрабатываются новые пути исследований, отечественная наука пока довольствуется в основном привычными устоявшимися методами. При этом концертные залы, боясь потерять публику, ставят рядом сочинения, не просто созданные в разные эпохи, но существующие в разных системах координат. Программы таких вечеров как бы рассчитаны на «универсального» слушателя, умело переключающего свое сознание либо примиряющего в нем весьма разноречивые, сложно сочетающиеся ингредиенты.
Все острее ощущается потребность выстроить концепцию миропонимания, в которой та или иная звуковая структура — не важно, написана она в XVI, XIX веке или в последнее десятилетие, — стала бы не просто понятной, но естественной и даже необходимой как ее создателю, так и слушателю. Как говорить о музыке, для которой большинство академических терминов оказываются бессмысленными? В ней нет лада, тоники и модуляций; диссонанс не является антитезой консонансу; в ней могут соединяться атомарность материала, самоценность каждого тона, тембра, исполнительского приема, проживание его как отдельного события — и континуальность, неизбежно возникающая при прослушивании. Как относиться к тексту, который вбирает в себя массу внемузыкальных аспектов? Что делать, когда исполнитель, а нередко и сам композитор перестают видеть в опубликованной партитуре законченное произведение? Перед нами «сад ветвящихся дорожек» (или «расходящихся тропок»): каждый «маршрут»-прочтение — уникален.
Книга Татьяны Цареградской — опыт поиска дефиниций, которые могли бы объединить музыкальные направления второй половины ХХ века, не уравнивая их и сохраняя для каждого его свободу. В качестве центрального понятия, позволяющего описывать и систематизировать многообразные явления звуковой панорамы, оставаясь в одной системе координат, автор предлагает термин музыкальный жест.
Книга написана легко и наполнена музыкой, которая даже в столичных концертных залах звучит не так часто. В нее вошли двенадцать очерков. Автор выбрал композиторов, ставших уже классиками музыкального авангарда. Они представляют разные национальные культуры: по двое из Франции, Британии, Германии и США, по одному из Японии, Финляндии, Италии и Аргентины. Самые старшие — Оливье Мессиан (1908–1992) и Джон Кейдж (1912–1992), самая младшая и единственная среди них женщина — Кайя Саариахо (род. 1952). Хотя речь идет преимущественно о музыке ХХ века, большинство героев книги перешагнули порог двадцать первого столетия, а четверо продолжают творить и в настоящее время.
Современная музыка для Цареградской не отделена от всей музыкальной культуры прошлого, не противопоставляется ей. Мы находим в книге отсылки к произведениям классиков, а в связи с ритмикой у Мессиана — к динамической структуре григорианского хорала (с. 65–70). Читатель вовлекается в занимательный разговор о впечатлениях, иногда затрагивающий воззрения композиторов, иногда фокусирующийся на деталях их сочинений. Нередко происходит перенос внимания со звучащего материала — результата — на некое действие, порождающее этот результат либо содержащееся, подразумеваемое в нем.
Объемность слухового опыта дополнена охватом внемузыкальных явлений. Для многих композиторов важна связь с живописными работами, и книга снабжена качественными цветными репродукциями Клода Моне, Пауля Клее, Жоана Миро. Есть также сопровождающие текст черно-белые иллюстрации — гравюры Альбрехта Дюрера и Джованни Пиранези, картины Питера Брейгеля, Пабло Пикассо, Одилона Редона, а также рисунки самих композиторов, фрагмент графической партитуры композиции Такэмицу «Дуга» («Ark»), разного рода схемы (рассадки музыкантов, жестов или положений конкретного исполнителя). Многоплановый визуальный контрапункт побуждает читателя не только к соотнесению разных его частей с музыкальными фрагментами, но и к самостоятельному его расширению. Отложив книгу, он листает альбом и любуется отражениями «Водяных лилий» Моне или отыскивает в интернете листы «Воображаемых темниц» Пиранези («Le Carceri d’Invenzione») и со сжимающимся сердцем разглядывает громадные своды, пятна света, падающего сквозь огромные решетки на ступени каменных лестниц, ведущих в никуда, на несоразмерные с фигурками людей и как будто не относящиеся к ним гигантские металлические кольца и цепи. Потом снова включает музыку, как бы наполняя эти гулкие помещения ее звуками.
Термин «жест» включен в анализ и используется наряду с традиционной терминологией: восьмитакт, аккорд, созвучие, атака1. Иногда он уходит на второй план, порой вообще исчезает на достаточно продолжительное время, так что становится понятно: автор вполне может обходиться без него, и музыка как таковая в книге — важнее утверждения нового термина. Тем не менее мы сосредоточим внимание на методологии и способе ее подачи, поскольку новаторским является не столько выбор предмета, сколько предлагаемый ракурс.
В плотно написанном Введении, каждый абзац которого мог бы быть развернут в полноценную главу, дана широкая панорама словоупотребления и этапов осмысления понятия «жест». Мы следуем от жеста как проявления телесности — к жесту в искусстве вообще и далее — к пониманию жеста в музыкознании. Автор предельно кратко касается взаимосвязей жеста и речи, жеста и знака, хирономии, риторических музыкальных фигур, затем образа движения в музыке и его связи с временем и ритмом.
Далее в отдельных очерках Цареградская демонстрирует возможность применения новой категории в анализе творчества композиторов XX и XXI веков.
Очерки сгруппированы в пять глав, представляющих разные принципы соотношения жеста и музыкального материала. Сначала на примерах из произведений Мортона Фелдмана, Оливье Мессиана и Хельмута Лахенмана автор рассматривает жесты звукоизвлечения, составляющие уровень прямого взаимодействия музыканта с инструментом. Это отправная — предельно конкретная — точка координат, где жест-импульс оказывается причиной рождения звука, обладающего определенными характеристиками (длительностью, динамикой, штрихом). Затем в качестве жеста выступают визуальные проекции — траектория, линия, цветовая гамма, красочное пятно, игра светотени (музыка Тору Такэмицу, Харрисона Бёртуистла и Кайи Саариахо).
Далее приходит черед жеста как телесного движения — так называемый хореожест (Лучано Берио и Карлхайнц Штокхаузен). На четвертом и пятом уровнях жест предстает как саморепрезентация, своего рода знак творческой личности, проявляющийся в выборе эстетической позиции и поля художественной реализации, в создании теоретической концепции (Маурисио Кагель и Джон Кейдж, Пьер Булез и Брайан Фёрнихоу). Последний этап выступает неким синтезом: в творчестве композитора реализуются различные уровни «жеста», так что в музыке Булеза видны одновременно медитативность и театральность, телесное и идеально-духовное начало, а у Фёрнихоу соединяются визуальные впечатления, сложные вычисления и техническое «пальцевое» удобство.
Собственно «жест» на каждом уровне представлен веером вариантов. Созерцание варьируется от почти безучастного присутствия, всматривания, наблюдения, следования за постепенно разворачивающимся полотном (узором, фризом) — до взгляда внутрь себя (закрывание глаз). В каждом разделе происходит своего рода нарастание динамики от отрешенного медитативного равновесия — к активному действию, а в некоторых эпизодах — к поиску предельного воплощения этого действия (в случае созерцания — к эффекту ослепления яркой вспышкой). Точно так же «внешним» и «внутренним» может быть жест-действие и жест-поступок. В эту шкалу вписывается и отказ от действия.
По всей вероятности, идею пятиуровневой трактовки жестов Цареградская почерпнула у Булеза. Такое предположение можно сделать, ознакомившись с теоретическими положениями композитора, изложенными им в лекциях для Коллеж де Франс, изданных в 2005 году2. На страницах 286–289 автор сначала перечисляет обозначенные Булезом формы взаимодействия музыки и жеста, а затем приводит их подробные характеристики. Цареградская предваряет перечень словами: «Это и есть область жестов композитора, которую сам Булез разделяет на пять направлений». Но далее, пронумерованные, идут не пять, а семь пунктов. Два из них (№ 3, «формирование операционного поля», и № 5, «использование техники как открытие новых жестов») не получают более детального разъяснения. Возможно, в текст книги попал не замеченный редактором рабочий момент, когда, выстраивая собственную концепцию музыкального жеста, Цареградская расширила этот список, добавив в него два пункта и тем самым делая шаг к переосмыслению заданных позиций.
Пожалуй, более верным было бы обозначить пять направлений Булеза как этапы воплощения сочинения. Приведем их, пропуская два названные выше (с. 286–287, перевод Т. Цареградской):
1) генезис идеи;
2) дедукция из начальной идеи последующих идей;
4) сбалансирование музыки и экспрессии;
6) использование внешних факторов (театральных концепций, поэтических текстов, условий исполнения и восприятия);
7) взаимоувязка композиторских и исполнительских жестов.
Собственно жесты (множественные, требующие некоего согласования) фигурируют лишь в последнем пункте. Правда, комментируя обозначенные положения, Булез часто обращается к этому термину. Так, говоря о генезисе идеи, он указывает на важность некоего набора моделей и «изобретательских жестов» (gestes inventifs). Дальше в разъяснении он приходит к обобщению: «Жесты особенно определяют (детерминируют) композитора» (с. 287). Цареградская полагает, что «inventif» в этом случае может подразумевать не только изобретение, но также находчивость и вымысел, озарение и интеллектуальный порыв.
Все направления (этапы), перечисленные Булезом, суть процессы, производимые единственной личностью — композитором. Это анализ субъективного творческого процесса, в котором жестом становится внутренний импульс.
Цареградская не просто расширяет концепцию Булеза, но, оттолкнувшись от нее, создает иную структуру, где жест выступает объективной категорией. Уровни здесь отчасти соотносятся с органами чувств: слух, зрение, кинестетика; за ними следуют театральная репрезентация и философское осмысление. Разделение это лишено функциональной прямолинейности: вслушивание в зарождение и угасание звука, анализируемое в первой главе, сопряжено с касанием инструмента — туше, штрихом, артикуляционным жестом. Идея сочинения и энергия его воплощения здесь отнесены к знакам творческой личности (рассматриваемым в последних главах), тогда как за объективное начало музыки принимается начало ее реального звучания. Булез идет от внутреннего творческого импульса, Цареградская — от исполнительской атаки.
Широту избранной дефиниции можно считать продолжением достоинства описываемой теории. На страницах книги жест становится импульсом, побуждающим к творчеству, музыкальным событием, средством коммуникации, а также путем от концепции к реализации, причем здесь он может служить и упорядочению, и трансформации (мутации), и деконструкции. Автор то обращается к целостному жесту-гештальту, то вычленяет жесты-мотивы, дробя «музыкальную поверхность» сочинения, то говорит о жесте как конкретном типе музыкального движения, то — о жесте-энергии, «носителе артистической воли композитора».
Таким образом, жест одновременно выступает и как объект, на который направлено действие, и как само действие, и как его причина, и как его результат, и как осмысление любой из перечисленных дефиниций (например, в девятом очерке речь идет об иронии интеллектуального жеста Кагеля). То есть в роли термина в книге выступает метафора.
Один из разделов Заключения Цареградская посвящает апологии метафоры как «едва ли не единственного способа уловить и содержательно определить объекты высокой степени абстрактности» (Хосе Ортега-и-Гассет). Автор ссылается на лингвистическую теорию метафоры Нины Давидовны Арутюновой (1923–2018) и на высказывания философа и математика Уилларда Куайна (Willard Van Orman Quine; 1908–2000). Она приводит также солидный список зарубежных исследователей, разрабатывающих теорию музыкальной метафоры как новое научное направление (с. 394–395, сноска 4).
Обращение к метафоре как организующему центру (термин Жака Деррида) открывает немало интересных ракурсов. В то же время в результате ее использования научный текст неизбежно приобретает индивидуализировано-эмоциональную окраску. Читателю (и слушателю) предлагается взгляд с позиции, при которой явления, не имеющие непосредственного соотношения друг с другом, выглядят взаимосвязанными. Метафора трансформирует «странное и чужое» в «свое», позволяет непонятное, трансцендентальное — представить знакомым и близким3. Именно занятие «нужной позиции», необходимость взгляда с заданного ракурса означает несвободу. Слушатель (а также ученый) не может сменить ее, не нарушив образовавшихся (и вскоре уже кажущихся очевидными) связей. Слабость метафоры — в невозможности ее объективизации, ее сила — в преодолении разрывов, а ее опасность — в быстро формирующейся привычке к создаваемому ею психологическому комфорту, способному уводить от анализа к описанию впечатлений.
Всеохватность предлагаемого термина, одновременное использование его в разных значениях — то в прямом (жест исполнителя), то в переносном, — скорее всего, усложнят его вхождение в словарь академического музыковедения в качестве устойчивой универсалии. Однако его адаптивный потенциал, продемонстрированный столь наглядно, несомненно, будет востребован музыкальной критикой.
Как в книге Цареградской «терминологическая расщепленность» сопрягается с разговором о самой музыке? В ряде случаев анализ идет как бы с позиции слушателя — и тогда сочинение хочется сразу услышать, чтобы сопоставить свои впечатления с изложенными в очерке. Как композитор изобретает способы работы с материалом — так, следуя за ним, музыковед пытается подыскать словосочетания, способные передать эти новации. Одни образы и термины, такие как «протяженные звучности» или «задыхающиеся фигурки», передают некое физиологическое ощущение; в других же автор апеллирует к зрительным впечатлениям, говоря о саде камней или о кадрах документального кино.
Но чаще к нам обращается музыковед, рассматривающий партитуру и прислушивающийся к высказываниям ее создателя. Цареградская выбирает позицию комментатора-толкователя авторского замысла, понять который ей помогают манифесты, интервью, статьи композиторов. Это исследование не только музыки, но и взглядов, подходов, творческих поисков. Не во всех случаях можно понять, кому принадлежит используемая терминология: композиторам, их зарубежным исследователям или же самой Цареградской. Время от времени появляются конструкции, в которых отдельные слова понятны, но смысл выражения остается тёмен: «фигурные усиления», «структурирование по оси», «корпоральность», «поверхность музыки»… Сильную долю — в отсутствие тактовых черт — может заменять «энергетический центр» музыкального построения4.
Высокая степень остранения понятия «жест» приводит автора к вопросам: «Что есть жест, а что — не жест? Как это выглядит в нотном тексте?» Эти же вопросы невольно задает себе и читатель. Насколько применимо понятие жеста к музыке Тору Такэмицу, в отношении которого речь идет скорее об отказе от внешнего действия, о движении сознания, погружении в себя? Здесь отсылка к декларации «неподвижного движения» Жоана Миро (и его же аналогии с «немой музыкой») лишь подчеркивает парадоксальность замысла, обнажает в нем некий невоплотимый, но желаемый оксюморон.
Пример «обращения термина» — идея врéменного «ослепления» от резкого удара (звукового, приравненного к удару кистью) как начала визуального впечатления у Кайи Саариахо. В основу здесь положен не жест, а, напротив, обездвижение, потеря ощущений — и их постепенное возвращение.
Пределы, в которых можно искать ответы на поставленные вопросы, не просто раздвинуты, а, кажется, вовсе отменены: в связи с творчеством Джона Кейджа возникают размышления, что общего между музыкой и грибами (с. 261–262), а Булез предлагает аналогии музыкального развития с движением рыб в аквариуме: «Они зависают без движения в течение долгого времени — мы видим только медленные переливы цвета. Затем, совершенно неожиданно, они чего-то пугаются и стремительно перемещаются…» (с. 310).
Иногда композиторы предстают весьма многословными, слишком категоричными или высказывающимися расплывчато, так что хочется услышать рядом иную позицию (безоговорочно полагаться на их пояснения, вероятно, не стоит).
Так, Фёрнихоу говорит об инверсии двенадцатитоновой темы, но в приведенном ряде нотных примеров «правила игры» соблюдаются лишь для первых четырех звуков (с. 336–337). Далее интервальная последовательность нарушается (идет квинта вместо кварты), затем нарушается и направление движения… Эту свободу стоило бы прокомментировать, поскольку весь анализ строится именно на теме и выведенных из нее «инверсии» и «транспозиции» (в строгом смысле не являющихся таковыми).
Другим примером могут выступать рассуждения Хельмута Лахенмана, в которых композиция предстает как размышление о музыке (с. 74). Их можно противопоставить представлениям средневековых исследователей, для которых звук служил пробуждению чувств. Лишь длительное восхождение (чувства стимулируют воображение, которое, в свою очередь, обращается к памяти, а та воздействует на разум) приводило к осмыслению и пониманию. Этот путь лежит в основе различных религиозных практик. Насколько действенным может быть обратное движение? Из самих рассуждений становится понятным, что размышление Лахенмана — отнюдь не форма рационального, поскольку наряду с ним подразумевает также интуитивный контроль. Цареградская подчеркивает, что размышление — «категория очень общая и достаточно туманная» (с. 76).
Думается, стоило бы иначе прокомментировать цитату из предисловия Булеза к композиции «Ритуал памяти Бруно Мадерны» (с. 311). Вряд ли можно говорить о прямой зависимости длительности звучаний от мощности дыхания исполнителей. Такая как бы физиологическая обусловленность — не более чем игра в заканчивающееся дыхание, мастерски выверенная и подчиненная дирижерскому жесту (собственно, во всей этой пассакалии ярче, чем в других партитурах Булеза, проявляется его мышление как дирижера). Аккорды берутся и снимаются группой духовых одновременно, долгий «выдох» почти каждый раз завершается краткой нотой-апострофом. Они наложены на пульсацию ударных, где многократным эхом перекликаются долго угасающие (гонги) и краткие, глухие и звонкие, высокие и низкие «шаги». Процитированное в книге пояснение композитора относится к соотношению длительности аккорда и динамики, то есть к структурно-композиционному решению, благодаря которому у слушателя создается впечатление приближающейся, а затем удаляющейся процессии.
Наконец, рассказывая о внимании Бёртуистла к кинематографу, Цареградская пишет: «Ему интересны и популярные сериалы, и голливудские блокбастеры, и арт-хаусное кино, например, Эйзенштейн. Одним из своих самых сильных детских впечатлений Бёртуистл называл фильм “Александр Невский” с музыкой Прокофьева» (с. 135). Вероятно, автор опирается на неоднократно цитировавшийся прежде «Дневник бесед с Фионой Меддокс»5, — в любом случае здесь было бы уместным пояснение, что творчество Сергея Эйзенштейна не может быть отнесено к артхаусному кино.
Несогласие с автором в отдельных деталях не снижает ни яркости впечатления от книги, ни несомненной важности поднятой проблемы, ни, наконец, удовольствия от чтения, перемежающегося музыкальными паузами. Читатель слушает — и соглашается или же возражает, подыскивая собственные аргументы, узнает новые имена или пробует посмотреть с новой позиции на творчество других композиторов.
Возможно, в дальнейшем автору захочется добавить в книгу новые очерки. При переиздании стоит уделить больше внимания качеству нотных иллюстраций: сделать примеры более крупными и удобочитаемыми, добавить отсутствующие указания инструментов (с. 204) и обозначения динамики при вступлении инструментов (например, на с. 45).
Комментировать