Бюст Моцарта
Бюст Моцарта
Мне так хорошо помнятся две убеленные сединой матроны — моя бабушка и тетя Соня, важно шествовавшие по широкому университетскому коридору. Они благосклонно раскланивались направо и налево, не прекращая разговаривать между собой и время от времени бросая на меня испепеляющие взгляды. Эта суровость имела некоторые основания. В отличие от них (почтенные дамы словно плыли, рассекая коридор на две симметричные полосы), я бежал вприпрыжку и зигзагами, так что встречным приходилось резко уклоняться в сторону во избежание столкновения.
Ежедневно в 13:00 наш странный кортеж направлялся таким образом в университетскую столовую. Тетя Соня была председателем месткома и обладала известной властью. Бабушка в служебной иерархии занимала более скромное место — она работала в библиотеке на выдаче журналов, но ради меня иногда позволяла себе воспользоваться дружбой с тетей Соней. Когда, например, детей служащих послали в трехдневную экскурсию на Зеленый мыс, я оказался в числе двадцати счастливчиков (правда, по причине фамильярного обращения с морем я чуть было не утонул). Бабушка так прокомментировала выпавшую мне на долю удачу:
— Было подано 42 заявления, но я нажала на Соню, и мы добились для тебя места. Ах, если бы эти люди только знали, какой ты шалопай!
Мне было тогда десять лет, и в бабушкиной аттестации ничего нового я для себя не обнаружил. Замечу лишь, что подобные реплики в адрес моей персоны были типичны для бабушкиной речи, независимо от того, шел ли разговор о Гоминдане, рыночных ценах или о склоках в соседской семье.
Так или иначе, уже весной я обычно знал, в какой пионерский лагерь попаду летом, всегда смотрел все фильмы в университетском клубе (воистину, эго было бесплатным образованием в области кино), во время январских каникул десять дней кряду ходил туда же на новогоднюю елку, возвращаясь домой с неизменным кульком подарков от Деда Мороза. Но, как говорится, не все коту масленица. У почтенных матрон возникла идея «мини-бизнеса», в котором мне отводилась роль слепого орудия для реализации честолюбивых намерений бабушки.
— Слушай, малыш, помнишь ли ты хоть какую-нибудь пьесу наизусть?
Я учился в музыкальной школе по классу фортепиано, но уроки посещал без особого рвения, и самый приятный момент для меня наступал, когда, закрыв ноты, учительница с кроткой обреченностью произносила:
— На сегодня хватит, большего мы все равно не добьемся.
Память о моей матери не позволяла ей вышвырнуть меня из класса, но на экзамены она шла, как на эшафот, и каким-то чудом вымаливала для меня удовлетворительную отметку, обманывая и себя, и экзаменаторов заверением, что «в будущем все выправится» и что «кое-что ее в этом плане обнадеживает».
— Ах ты, изверг, — каждый раз повторяла бабушка, когда мы возвращались домой под острым впечатлением от очередного прослушивания. — Ты неблагодарный пес, зря мучающий замечательную женщину. Боже, чем же я так разгневала тебя, что в наказание ты послал мне этого остолопа, у которого только одна мысль — свести меня в могилу!
У меня, естественно, такой мысли в голове не было: мы с бабушкой очень любили друг друга. Она была моим единственным другом, единственным человеком, оказавшимся рядом со мной после катастрофы, постигшей мою семью. Ее лексикон был беден на ласковые слова, но ради меня она позволила бы содрать с себя кожу...
А я? Ценою невероятного напряжения воли, внутренней борьбы, самовнушений я заставлял себя сесть за рояль. Первые же его звуки возвещали моим друзьям по двору, что я вернулся из школы. Они выбегали на улицу (по ней в день проходило 3–4 машины — они были в ту пору редкостью). И вот я уже слышу звонкие голоса друзей, удары мяча (самая пленительная музыка для всех мальчишеских сердец) и не выдерживаю. «Только полчасика, — уговариваю я себя, — до возвращения бабушки еще целых три часа. Два я еще успею поиграть»...
И вот я на улице. А там — критическая ситуация. Наши проигрывают. А в последнем окне дома, стекла которого были нечаянно разбиты накануне, виднеется фигура грозного старика. Он зорко следит за нами, и это сковывает игроков, лишает мощи их удары. У меня же хороший дриблинг и умение пасовать. Мое появление окрыляет ребят, мы бросаемся в атаку. Игра выравнивается. При счете 44:40 вынужденно прекращаем игру — сгустились сумерки. Почетный проигрыш.
Тут я невольно поднимаю глаза к балкону третьего этажа. Так и есть: изваянием скорби и упрека стоит моя бабушка... Возвращаюсь домой.
— Итак, — терпеливо вопрошает меня бабушка, — помнишь ли ты хоть какую-либо пьесу наизусть?
— Я, наверное, могу сыграть «Неаполитанскую песенку» из «Детского альбома» Чайковского.
— Но ты ведь разучил ее еще во втором классе, неужели с тех пор ничего не добавилось?
Я удрученно молчу. Сейчас польется назидательная речь о моей тупости, полной безответственности и дармоедстве. Но происходит нечто невероятное: бабушка вдруг примирительно и даже заискивающе (или это мне показалось?) заявляет:
— Ладно, малыш, «Неаполитанская» так «Неаполитанская». Это, кстати говоря, отрывок из балета Чайковского «Лебединое озеро». Вот в наше время был балет — не то что сейчас, когда все, кому не лень, прут на сцену... Сыграешь эту пьесу на утреннике для детей служащих университета. Смотри, не осрамись! До утренника осталось еще пять дней. Может, ты хотя бы на эти пять дней бросишь гонять со своими дружками проклятый мяч? И что ты, окаянный, нашел в этом богомерзком футболе?
Бабушка на какое-то мгновение переходит на свою излюбленную тональность, но, пересилив себя, примирительно продолжает:
— А если хорошо сыграешь, можешь и приз получить. Бюст Моцарта!
Я знал, кто такой Моцарт, — моя учительница взялась даже когда-то разучивать со мною одну из его сонат, но тогда творческий контакт с композитором у меня не получился. Тем не менее я ничего не имел против Моцарта. Но логики ради все-таки спрашиваю бабушку:
— А почему именно Моцарта, я ведь играю Чайковского?
— Дуралей! Он играет Чайковского, так подайте ему бюст композитора! А где я тебе сыщу Чайковского, если из магазина прислали бюст Моцарта? Что же, они каждого композитора должны лепить, которого ты играешь и не играешь? Мы с тетей Соней переворошили все подарки. Нельзя сказать, что этот прохиндей-бухгалтер очень уж поистратился, скопидом несчастный. Единственное, что там было более или менее приличное, так это бюст Моцарта — его хотя бы можно поставить на рояль. Говорю же тебе, хорошо сыграешь — и Моцарт наш!
Моцарт так Моцарт. Спор на этом завершился. Только перед самым концертом бабушка сочла за благо проинструктировать меня подробнее:
— Смотри, после концерта состоится вручение подарков. Если победишь, тетя Соня вызовет тебя на сцену и спросит, что бы ты хотел получить в подарок. Конечно, будь ты у меня нормальным и воспитанным и имей обыкновенную человеческую память, то тебе следовало бы ответить так: «Я — будущий музыкант и особенно ценю творчество великого Моцарта, поэтому дайте мне, пожалуйста, его бюст». Но у тебя даже такая простая фраза не получится, ты все обязательно перепутаешь. Так скажи просто: «Дайте, пожалуйста, бюст Моцарта». Не забудь слово «пожалуйста» — так говорят все вежливые люди.
...Что творилось на утреннике! Я имею в виду не зрительный зал. Там сидели чинно папы и мамы, братья и сестры, соседи и знакомые юных дарований — флегматичная публика, примирившаяся с мыслью о том, что воскресный день потерян, и ожидающая выступлений своих любимых чад. За кулисами же царил сущий ад. Строители университетского клуба, очевидно, предполагали, что их детище предназначено для театра одного актера. Поэтому сцена была до неправдоподобия малой, и каждый квадратный сантиметр на ней ценился не дешевле, чем квадратный метр жилой площади в центре Токио.
Рояль стоял скорее в кулисах, на сцену же робко выглядывала лишь та его часть, где находится клавиатура. Кулисы можно было по перенаселенности сравнить с разворошенным муравейником, если бы, разумеется, муравьи могли петь, декламировать, прыгать, танцевать и просто-напросто кричать. Когда я втиснулся на сцену (с трудом проложив себе дорогу локтями, отвесив одному юному дарованию оплеуху и получив две в ответ) и без всякой подготовки начал играть, в тот самый миг на рояль взобралась акробатическая пара и стала тренироваться перед выступлением.
Из-за непрекращающегося гвалта в кулисах я ничего не слышал из того, что дрожащими пальцами извлекал из клавиш. Рояль двигался в такт движениям акробатов, и единственное чувство, которое как-то еще направляло мое сознание и действия, был инстинкт самосохранения: я зорко следил за движениями повисшей в воздухе акробатки, готовый к прыжку в сторону, если она приземлится в район клавиатуры.
Этого не произошло. Но я, кажется, все силы интеллекта вложил в наблюдение за акробаткой. Ее партнер вдруг распрямил ноги и, словно раскрутившаяся пружина, подтолкнул акробатку вверх. Описав изящнейшее сальто, она, чуть-чуть не рассчитав реальное закулисное пространство, опустилась на голову конферансье. Тот от неожиданности взвыл так, что смешок раздался даже в зале, а я обнаружил, что давно уже не играю, а просто наблюдаю за происходящим. Не могу сказать точно, когда я перестал играть. Во всяком случае, сейчас уже поздно было возвращаться к «Неаполитанской песенке». Я встал и направился за кулисы, провожаемый довольно жидкими, но вполне доброжелательными аплодисментами.
Дальше я уже ничего не слышал и не видел. Во время перерыва подсел к бабушке, вялый и кислый, ожидая от нее нахлобучки и готовый стойко перенести все муки. Однако, к моему удивлению, бабушка выглядела удовлетворенной и бодрой.
— Ну, вот, видишь, все-таки сыграл! Я, правда, заметила, что ты на каждом шагу спотыкался и безбожно врал, и, честно говоря, там не было ни одной верной ноты. К тому же чувство ритма у тебя хромает. Хорошо еще, что заранее не объявили, какую пьесу ты будешь играть, и поэтому несчастную твою музыку публика с одинаковым основанием могла считать как «Неаполитанской песенкой», так и «Предсмертной исповедью ковбоя»... Хорошо, однако, что ты сыграл ее лишь наполовину: чем меньше подобная дребедень длится, тем лучше. Одно не поняла: чего ты так долго сидел на сцене? Ну ладно, это, очевидно, по неопытности, впоследствии выправишь и этот недостаток. Ну вот, тетя Соня появилась, — вспомни, о чем я тебе говорила...
Занавес раздвинулся, и мы действительно увидели тетю Соню. Перед ней стоял большой стол, весь уставленный подарками. Мы с бабушкой сидели в первом ряду, и снизу они нам не были видны, но, вероятно, выглядели интригующе, так как зал затих. Впрочем, может быть, он впал в свою привычную апатию?
Тетя Соня — в черном платье с гофрированным белым воротником и большой цепью на груди, увенчанной медальоном, — выглядела как Фемида от искусства. Серьезное милое лицо со смеющимися морщинками. Голос мягкий, спокойный и уверенный. Вся ее фигура светилась добром и чувством справедливости.
— Друзья, — сказала она, — наш утренник еще раз продемонстрировал, сколь плодотворно работает местком. Не прошло и двух лет после поездки на Зеленый мыс, как у нас уже очередное мероприятие. Дети наших служащих — это талантливые дети! Самые одаренные сегодня выступили перед вами. Как обширен диапазон их интересов! Трудно назвать вид искусства, который бы не привлекал их внимания. Мы надеемся, что сегодняшний утренник положит начало хорошей традиции. Учитывая его недостатки, в следующий раз мы к детям подключим взрослых, пригласим профессиональных актеров, а после концерта хорошо бы пустить кино. Сегодня на нашем утреннике победу одержал... — тут тетя Соня назвала мое имя. — Я хочу сказать, что победа присуждена с учетом и других успехов юного пианиста, недавно отличившегося на экзаменах. Итак, он завоевал первый приз и право выбора подарка... Мальчик, — она обвела зал глазами, и после некоторого блуждания взор ее остановился на мне, — подойди к столу и выбери себе подарок по душе.
Бабушка несколько нервным движением поправила мне воротничок, пригнула мою голову к себе и беззвучно прошептала: «Бюст Моцарта». Потом подтолкнула меня к сцене так, что первые пять шагов я сделал удивительно быстро, и присовокупила к этому «ласковому» пинку прямо-таки победоносную улыбку. Публика тоже благосклонно улыбалась, сопровождая мое шествие жиденькими, как и прежде, но одобрительными аплодисментами. Под этот аккомпанемент я прошел вдоль первого ряда и просцениума, поднялся вверх на три ступени и очутился на сцене. Тетя Соня стояла вполоборота ко мне, улыбаясь и поощряя меня взглядом. Растопырив пальцы, она держала кисть над каким-то предметом, который постепенно, по мере того как я приближался к столу, принимал все более отчетливые очертания.
Да, это был бюст Моцарта — бронзово-коричневый, с париком и глазами навыкате. Стоило мне заикнуться, и он навечно перешел бы в мое владение. Моцарт явно наблюдал за мною, а я... я не мог оторвать глаз от другого предмета, лежавшего рядом с ним. Это был детский конструктор — огромная коробка, с которой сняли крышку для того, чтобы всем были видны ее богатства. Здесь имелось все необходимое для сооружения железнодорожного полотна с разъездами и автоматическими переводами стрелок: плоскогубцы, комбинационные клещи, отвертки, коловорот с рачком, щипцы и даже спиральное сверло. Загипнотизированным взглядом я охватил целое и каждую деталь в отдельности.
— Мальчик, — голос тети Сони вывел меня из забытья. — Выбирай себе подарок (бюст Моцарта чуть качнулся под ее рукой) и возвращайся в зал (такой интонацией скорее советуют катиться к черту).
«Конструктор» в нашем дворе имел только Рюрик. Когда мы с восхищением рассматривали изделия рук и фантазии Рюрика — странные геометрические фигуры, ни с чем из обычной техники не сравнимые, — то начинали понимать, что «Конструктор» — высшая ценность. О том, что я когда-нибудь буду иметь подобную вещь, не приходилось и мечтать. Я хорошо знал, что бабушка еле сводит концы с концами. Но тут в дело вмешивалась фортуна, и все зависело теперь от моего решения.
Нет, я не забыл о Моцарте. Ведь бабушка за прошедшие пять дней раз пятьсот напоминала мне о бюсте. И если даже сделав скидку на мою скверную память, невнимательность, безответственность, легкомыслие, испорченный характер и прочее, трудно было предположить, что столь упорное вдалбливание никакого эффекта не возымело. Да, я понимал, что Моцарт — моя судьба. Но рядом лежал «Конструктор» со своими безграничными возможностями созидания стройных мостов, движущихся локомотивов, ветряных мельниц!
— Мальчик...
— Я хочу «Конструктор».
Тетя Соня глотнула воздух, как, наверное, делают ныряльщики, опускаясь на океанское дно, и сдержанно, но вполне твердо возразила:
— Нет, мальчик, ты ведь музыкант, и тебе по праву полагается такая реликвия, как...
— Я хочу «Конструктор».
— Безрассудно, друг мой, так легкомысленно относиться к своему призванию и не чтить великих композиторов...
— Хочу «Конструктор». Ведь выиграл же я первый приз и право выбирать?
— Первый приз и право на выбор не означают права на произвол. Чтобы дети не совершали безрассудств, на то и существуют старшие. А если каждый из нас поступал бы так, как ему заблагорассудится, к чему бы все это привело?
— Хочу «Конструктор».
— Заладил одно и то же. Посмотри, деточка, в сторону своей бабушки, — ее, наверное, огорчает твое упрямство.
У меня, разумеется, не было никакого желания следовать ее совету. Я слишком хорошо знал свою бабушку, чтобы заблуждаться насчет того, как она отнесется к тому, что происходило сейчас на виду у всей публики. Я убедил себя, что она не существует, что ее нет в зале, и не хотел думать о том, в какой форме выразит бабушка свои эмоции по поводу моего поведения. Сейчас я боролся, напрягал последние силы и с упрямством обреченного, с дрожью в голосе, но довольно-таки внятно твердил:
— Хочу «Конструктор»...
— Соня, прекрати дискуссию; с мальчиком я потом поговорю...
Долгожданная реплика! Тетю Соню она, казалось, пришпорила. Какимто легким, неуловимым движением она всучила мне бюст, грудью забаррикадировав «Конструктор» на случай моей агрессии. Несмотря на это усилие, голос ее не потерял природной мягкости и доброжелательности, когда она пропела:
— Поздравляю тебя, мальчик, с заслуженным успехом.
Сердце сжалось в комок: «Конструктор» навеки утерян, Рюрик останется и впредь единоличным обладателем чудесной игрушки, а бабушка обретет драгоценнейшую тему для «симфонии упреков». Увы, все мои усилия оказались тщетными! Бюст Моцарта как ни в чем не бывало последует за мной как свидетельство моего позорного проигрыша, этот бронзово-коричневый бюст с париком и глазами навыкате. И, не помня себя от бешенства, я хватил бюстом об стол...
Стоит ли продолжать рассказ о реакции на это кощунство? О том невообразимом шуме, который поднялся в зале и задержал церемонию раздачи подарков на целых пять минут; о моей бабушке, закричавшей: «Ничего, ничего, дай ему бюст даже в таком виде, только получше заверни в газету»; о тете Соне, ползавшей по полу в поисках осколков...
Все как будто уладилось. Голову приклеили. Правда, она отваливалась, и ее заново приходилось приделывать к торсу. Да и нос во время рокового удара пострадал. Новый пытались сделать из пластилина, но он получался столь уродливым, что пришлось закрасить зияющую пустоту бронзово-коричневой краской. Впрочем, свет в комнате горел тускло, и никто не замечал существенного изъяна, приведшего небезызвестного Ковалёва из гоголевской повести в неописуемый ужас...
Прошли годы. Время изменило многое в моей жизни, и, естественно, изменилось мое отношение к великому композитору. Солнце его музыки, столь непостижимо слитое с возвышенной печалью, превратилось для меня в мерило красоты и ценности. Но об этом — в другой раз...
Текст печатается по изданию: Гиви Орджоникидзе. Музыковед — ученый, публицист, критик, писатель, общественный деятель. Очерки, статьи, воспоминания, автобиографические новеллы и рассказы / сост.-ред. Нато Моисцрапишвили. Тбилиси, 1999. С. 391–397. Публикуется с разрешения правообладателей — Министерства культуры и спорта Грузии и Тбилисской государственной консерватории имени Вано Сараджишвили.
Комментировать