Ричард Тарускин: вместо некролога
Ричард Тарускин: вместо некролога
О нем все время вспоминаешь, над чем бы ни работал — над лекцией, над рецензией, над статьей, да что там, даже когда пост в фейсбуке пишешь — и становится горько, что ни на что это не будет реакции Тарускина. Он был для меня и для многих тем единственным читателем и слушателем, ради которого приходилось все додумывать и доделывать, представляя себе заранее все возможные вопросы, которые он сможет задать. Иногда это даже мешало, как лишний груз ответственности: мол, мы и сами с усами, мы и сами теперь профессор, что хотим, то и пишем. А вот теперь, когда нет Тарускина, в профессиональной жизни, в самом центре ее открылась невероятного размера лакуна, которую ничем не закрыть.
Он был, конечно, профессионалом, равных которому трудно найти. У него был настоящий колоссальный интеллект, подкрепленный прекрасной памятью и потрясающей работоспособностью, а также талантом оратора и писателя. А главное — обсессивное отношение к музыкальной науке: и на восьмом десятке ему все было интересно, все важно, обо всем необходимо сформулировать свое мнение. Ему нужно было все время читать, все время мыслить, все время спорить. Приходишь было на завтрак в гостинице (на конференции), а Ричард уже сидит там с потрепанным экземпляром «London Review of Books» (которых у него в чемодане всегда было штук 20), не теряя ни минуты своей жизни. Увидя тебя, правда, сразу же откладывает его, и начинается разговор, но только ты отвлечешься на подход к шведскому столу, и глаза его возвращаются к недочитанному.
Источник hdnux.com
Во всем этом невозможно было с ним сравниться — нам, простым смертным музыковедам, представителям науки, в которой конкуренция, прямо скажем, не так высока, как в других гуманитарных областях, из которых и заимствуется большинство наших «новых» идей. Но можно было у него учиться — а не подражать ему, мне кажется, было просто невозможно. Даешь студентам первого курса какой-нибудь его текст, хотя бы главу из «Оксфордской истории», и они сразу же заражаются и заряжаются его полемическим задором. И пишут свое первое же эссе «против Тарускина». Не спорить с ним невозможно — он цепляет, провоцирует читателя, чтобы тот воскликнул: «Да нельзя же так!» Вот студенты и получают возможность получить опыт критического мышления на практике. Спорьте, спорьте, ведь иначе скучно и неинтересно.
Moe заглазное знакомство с Тарускиным произошло, когда я прочитала его статью 1984 года «Некоторые мысли по поводу истории и историографии русской музыки» [3]. Прочитала я ее в 1994 году, когда статье было уже десять лет, а я начинала новый этап своей жизни за пределами России, в Северной Ирландии, где русских тогда было совсем мало и ты был неким экзотическим пришельцем. Кожей начали чувствоваться национальные стереотипы и культурные различия: мне говорили, что я совсем не такая, какими они себе русских женщин представляли — совсем даже не толстая тетя в меховой шапке, которых показывали в репортажах по телевизору. Сложно было объяснить кому-либо, что Пушкин великий поэт или что Глинка великий композитор. Если кто-то и слышал про Пушкина, то про Глинку — почти никто. Статья Тарускина была как раз про это — про то, как русскую музыку воспринимают в России и на Западе, почему всех всегда интересует вопрос ее русскости и в чем она заключается. Неожиданное совпадение этого интеллектуального стимула с практической необходимостью решать вопросы идентичности в повседневной жизни привело меня к решению, чем я буду заниматься: я буду писать о русской музыке для западной аудитории, и писать по-новому, с моей позиции человека, взращенного в позднесоветской России и оказавшегося за рубежом. Этим, в сущности, я и занимаюсь уже почти 30 лет.
Мне страшно повезло, потому что тема эта была уже открыта Тарускиным, она была уже легитимна, задачи были сформулированы, а таких, как я — музыковедов с хорошим образованием, но при этом готовых подвергнуть свое образование критическому анализу и способных говорить, писать и в конце концов думать по-английски, — были сущие единицы. К России, выходившей тогда из-за железного занавеса, был неподдельный интерес — нам как бы давали аванс позитива. Тарускин, прочтя мою первую статью (о «Руслане» [1]), тоже дал мне огромный аванс: в один прекрасный день я получила письмо из солнечной Калифорнии, в маленьком голубом конверте, со всяческими похвалами, от которых можно было только зардеться. Так мы стали соратниками.
Помню, как я впервые услышала его по радио. Это была беседа перед концертом, в котором исполнялась Кантата Стравинского. Я была очарована красноречием Тарускина, у которого, кстати, был очень красивый радиоголос, и потрясена содержанием его выступления: он закончил призывом вообще не исполнять Кантату Стравинского из-за текста, в котором нашлись антисемитские строчки (обнаружилось это, кстати, вскоре после написания Кантаты в 1952 году, и Стравинский дал разрешение исполнять ее с измененным текстом). После завершения лекции Кантата, само собой разумеется, была исполнена. Но несмотря на это такая лекция не могла не остаться навсегда в сознании слушателей — чего, думается, Тарускин и добивался.
Первый раз я увидела Тарускина «живьем» в 1998 году, на конференции в Бостоне, в разгар баталий вокруг Шостаковича. Никогда в жизни мне не приходилось быть свидетелем такого напряжения в зале (там, кажется, присутствовали и юристы). Были две партии: одна защищала подлинность «Свидетельства» Соломона Волкова как мемуаров Шостаковича, другая (партия Тарускина) обвиняла Волкова в, мягко говоря, неэтичной выдаче собственной компиляции за подлинные мемуары. Хотя компилятивность этой книги была уже десять раз убедительно продемонстрирована (тут пионером была Лорел Фэй), защитники Волкова продолжали настаивать на том, что воспоминания подлинные, и доказывали недоказуемое на сотнях страниц. Тарускин в свое время поддержал Фэй, и в игре сразу повысились ставки. Он умел подбирать аргументы и выстраивать их в убедительные цепочки, а кроме того, он не боялся высказываться прямо, резко, часто переходя за грань привычного этикета академических дискуссий. Его выступления оставляли оппозицию в растерянности, люди повышали голос, атмосфера накалялась; кто-то поставил Скерцо из Десятой симфонии, предлагая «услышать все в самой музыке», а голос из зала кричал: «Я прошел всю войну!» Казалось, что сейчас солидные люди начнут разбивать о чужие головы скрипки, как в «Веселых ребятах». Никогда более в моей практике не была музыковедческая конференция таким увлекательным зрелищем.
Источник conservatory.ru
Тарускин был необыкновенно плодовитым (рассказывали, что он имел привычку каждый день писать как минимум 5 страниц, несмотря на любую степень занятости другими делами). Из всех его книг моя любимая — это «Defining Russia Musically» [2], которую я считаю настоящим шедевром. Конечно, читая ее, не со всем соглашаешься, но в то же время невозможно не восхищаться остротой поставленных вопросов, логикой, эрудицией, стилем, остроумными заголовками, элегантной структурой целого. Не прочитав ее, невозможно считать себя специалистом по русской музыке.
Кстати, о стиле. В каком-то из российских источников стиль Тарускина был назван «облегченным». Я категорически против этого определения. Он действительно не переносил формальностей академической прозы, всех этих «как было замечено ранее» и «нам удалось установить». Он был принципиально против ее безличности и скуки. Автор не должен прятаться за обезличивающим «мы», псевдонаучной весомостью, эвфемизмами и обиняками. Тарускин говорил и писал так прямо и красочно, что хотелось ему подражать. Хотелось, чтобы твою прозу тоже читали не борясь со сном, а наоборот, не отрываясь, увлекаясь, смеясь над шутками, пусть даже возмущаясь. На самом деле читать тарускинскую прозу совсем не легко, как могут засвидетельствовать мои студенты. Мысли в ней сложные, аргументы многосоставные, предложения подчас толстовской длины, встречаются незнакомые слова, и широкая эрудиция, которая все время отсылает к малоизвестным историческим или культурным фактам и именам, тоже сильно замедляет читателя, который хочет в этом тексте понять все. Ничего облегченного в содержании нет, и форма обманчива. Наоборот, количество свежих мыслей на квадратный сантиметр текста намного выше среднего. К счастью, это означает, что даже теперь, когда его с нами нет, мы можем продолжать разбираться в этом богатстве и вдохновляться им.
С Ричардом было непросто. Раз продумав что-то и написав об этом, он считал, что тема закрыта. Необходимы были смелость и настойчивость, чтобы, капля за каплей, постепенно заставить его переменить свое мнение. Не помню, сколько раз мы спорили о семантике повышенной пятой — пониженной шестой ступени в музыке композиторов «Могучей кучки», пока он не признал, что Фролова-Уокер, может, и права. К тому моменту Фролова-Уокер давно уже забыла, в чем была суть спора и какой позиции придерживалась она сама. Ричард никогда не забывал и никогда не терял интереса — достижение научной правды было для него делом каждой минуты жизни. А научная правда была для него напрямую связана с моралью. И поэтому он морализировал, как ни раздражало это его оппонентов, — но морализаторство его происходило, как и у Толстого, от горячего желания лучшего, более справедливого мира.
При этом он очень ценил своих учеников, последователей, коллег, друзей, нежно любил их, проявлял заботу, поддерживал. Никогда не забуду одно письмо в поддержку аспирантки — оно было на четырех страницах, с постраничными ссылками. Прочитав такую характеристику, просто нельзя было не принять ее на работу. К сожалению, ученики и последователи часто его разочаровывали, не достигая уровня выданных авансом похвал. Он следил за всеми нами, все читал, все смотрел. За последний год он прислал мне несколько имейлов обоих сортов — как с похвалами, так и с угрозами, что, если я посмею опубликовать мысль, высказанную в одной видеолекции, он не оставит публикацию без ответа и раскрошит мои аргументы в пыль.
Он иногда присылал мне подарки. Последними из них были диск, на котором фортепианную музыку Прокофьева играют сам Прокофьев и Ведерников, и запись песен Метнера в прекрасном исполнении Софии Фоминой и Александра Карпеева. «Метнер-то, а? Как чувствует поэзию!» К сожалению, наш последний обмен мнениями был не столько о музыке, сколько о нынешних событиях, которые поразили его в самое сердце. Как жаль, что его последние слова, обращенные ко мне, были полны горечи: ему казалось, что и дело его жизни тоже катастрофически подорвано. Но мне кажется, что сейчас многие из его идей — о национальной идентичности, об империи, об ответственности искусства — только приобрели еще большую актуальность.
Список источников
- Frolova-Walker M. On «Ruslan» and Russianness // Cambridge Opera Journal. 1997. Vol. 9. No. 1. P. 21–45.
- Taruskin R. Defining Russia Musically: Historical and Hermeneutical Essays. Princeton : Princeton University Press, 1997. 616 p.
- Taruskin R. Some Thoughts on the History and Historiography of Russian Music // The Journal of Musicology. 1984. Vol. 3. No. 4. P. 321–339.
Комментировать