Марина Раку: «Гений — друг парадоксов, но не наш друг»
Марина Раку: «Гений — друг парадоксов, но не наш друг»
Новая книга Марины Раку «Время Сергея Прокофьева. Музыка. Люди. Замыслы. Драматический театр» [11] воссоздает образ великой театральной эпохи, с которой был связан композитор, — эпохи Всеволода Мейерхольда, Александра Таирова, Иды Рубинштейн, Льва Бакста, Владимира Маяковского и многих других. Музыка Прокофьева для драматического театра преподносится через призму его общения с современниками, воплощенных и оставленных им замыслов, ранее неизвестных документов. По случаю выхода книги в издательстве «Слово/Slovo» в 2022 году с автором поговорила Наиля Насибулина.
— В вашей книге впервые подробно проанализирована музыка Прокофьева к драматическим спектаклям. Почему, на ваш взгляд, раньше исследователи уделяли этой теме мало внимания?
— Партитуры Прокофьева к драматическим спектаклям (в том числе так и не осуществленным) более полувека назад восстанавливала музыковед Елизавета Даттель при участии композитора Григория Зингера1. Это стало прекрасной базой, благодаря которой музыка зазвучала в концертах и была записана2. Почему книги, подобной моей, не возникло раньше? Мне кажется, что Прокофьеву вообще недо́дано. Скажем, с конца 1950-х годов, после его кончины, был всплеск живого и плодотворного интереса к творчеству композитора ― появился корпус публикаций важных документов, ставших основой для работ о его творчестве [7; 10]. Позже выпускались отдельные статьи и книги; среди них особую роль сыграли биографии, создание которых требовало сбора и анализа огромного фактологического материала3. Но в целом прокофьевиана многого недосчитывается, в первую очередь достоверной справочной литературы. Нет и современного академического полного собрания сочинений, хотя ему пора было бы уже появиться.
Почему я взялась за театр? Потому что о театре сказано меньше всего. Даже о кино написано больше — прежде всего благодаря Сергею Эйзенштейну и исследователям, изучавшим его кинематограф4.
Некоторые работы о симфониях Прокофьева стали уже классическими [15–17]. Наверное, музыка к драматическому театру — это некий закоулок творчества Прокофьева, но даже он демонстрирует, до какой степени композитор был вписан в свою эпоху, в контексте каких значительных имен он существовал. Одна из задач книги (поэтому так подробно прописан театральный фон) — показать, что настоящее большое музыкальное творчество формируется из всех этих влияний, контекстов. Что это не просто гениальное зерно, зародившееся в чьей-то голове, — это зерно было посеяно эпохой и взращивалось в контакте со многими людьми.
Марина Раку
Marina Raku
— Как изменилось восприятие творчества Прокофьева сейчас по сравнению со временем публикации первой монографии о нем на русском языке [3]?
— Восприятие творчества Прокофьева не равно тому, что о нем писали. Не все можно было публиковать. В любую эпоху, даже когда люди издают неподцензурную литературу, они не всегда могут найти адекватное выражение своего восприятия. Но главный акцент, наверное, связан с тем, что он, сугубо советский композитор, сначала «заблудившийся» за границей, а потом вернувшийся в родные пенаты, стал более сложносочиненной личностью. Он воплотил феномен, который и сегодня, на мой взгляд, неудачно объяснен с психологической точки зрения. Отчасти это обусловлено нашим пониманием тех десятилетий советской эпохи, с которыми он был связан. Речь идет не только о периоде, когда он вернулся, но и о времени, когда он неотступно думал о родине. Его оценка происходящих здесь событий, его решение вернуться и его самоощущение в разные временные отрезки меняющейся эпохи — все это нам трудно себе вообразить. Применительно не только к Прокофьеву, но и к судьбе русской эмиграции, значительная часть которой возвращалась.
Итак, первый момент — наше не вполне точное ощущение эпохи, которую мы пытаемся воссоздать, расшифровать и увидеть, пробуя поставить себя в этот исторический контекст. Мы ― другие, и не можем приравнивать свои ощущения к ощущениям людей того времени. Второй момент — то, что стало известно после публикации Дневников ([4; 5], хотя догадки на эту тему возникали и раньше): символ веры, отношения с Богом, религиозность Прокофьева, своеобразная, индивидуально трактованная. Важная не только с точки зрения интерпретации тех лет, сведения о которых подтверждены документами, но и того времени, относительно которого уже нет однозначного ответа на вопрос, продолжал ли он придерживаться прежних взглядов. Существует мнение, что это не могло так просто для него закончиться [12, 127; 13, 326, 329, 330]. Может быть, еще недостаточно мы воспринимаем Прокофьева советского периода религиозным человеком. Как ни странно, эта атеистическая эпоха была по-своему религиозной для очень многих людей. Когда мы научимся понимать их доводы, их ощущение времени, долга человека и художника и прочие важнейшие категории, тогда мы, наверное, сумеем окинуть новым взглядом то, что Прокофьев писал в советский период, и то, что нам не всегда ясно с точки зрения его задач и устремлений.
— Музыковеды по-разному объясняют, почему Прокофьев вернулся в СССР. Есть мнение, что он не выдержал конкуренции с Рахманиновым. Наталия Павловна Савкина [14] и Саймон Моррисон [19, 4] утверждают, что не побояться политической ситуации на родине Прокофьеву помогло учение Christian Science. Какой точки зрения придерживаетесь вы?
— По поводу конкуренции с Рахманиновым — такой ответ на вопрос циркулировал давно, еще в советское время. Относительно этой гипотезы я настроена очень скептически. Когда в архиве Колумбийского университета я смотрела документы, связанные с Прокофьевым, мне бросилось в глаза большое количество предложений, контрактов на будущие концерты (в том числе на его участие в качестве дирижера). Востребованность Прокофьева позволяла ему даже от чего-то отказываться, чтобы успевать писать музыку. Сравнивать его с Рахманиновым совершенно не приходится. Они, конечно, находились в разной весовой категории с точки зрения исполнительской карьеры, но у Прокофьева дела шли очень неплохо.
Другой вопрос, что они плохо шли в Европе и вообще в западном мире. Потому что в 1929 году наступила Великая депрессия, были сложности экономического и политического порядка; в 1930-х у нас развивался сталинизм, но в Европе реальная угроза фашизма была совершенно очевидна. Поэтому Прокофьев все тщательно взвешивал, как можно судить даже по газетным вырезкам, которые сохранились в его зарубежном архиве. Он внимательно отслеживал процесс Промпартии, события, связанные с большевистской Россией за границей, — похищение генерала Кутепова, чекистскую операцию «Трест», свидетелем которой он невольно стал, евразийское движение и так далее. Но я совершенно солидарна с Наталией Павловной Савкиной, что важную роль в отъезде сыграло его умонастроение религиозного толка.
Думаю, доводов было несколько. И решение об отъезде, конечно, он принимал не в одиночку ― в обсуждении активно участвовала Лина Ивановна. Некоторые исследователи считают, что не ему принадлежит окончательное решение: у Лины Ивановны были свои доводы и свои надежды. По этой версии, трагический поворот в ее судьбе, связанный с заключением, арестом и дальнейшим пребыванием в лагере, стал и результатом предпринятого ею шага, к сожалению. В неопубликованных воспоминаниях жены Николая Евреинова, которые я увидела в РГАЛИ5, свидетельница этих семейных обсуждений рассказывает, что Лина Ивановна настаивала на отъезде, имея в виду неблагополучную экономическую ситуацию. Она считала, на Западе они будут жить хуже, а в Союзе их ждет другая жизнь.
Полагаю, есть еще одно объяснение ее давления на принятие такого решения. Во время приездов с Сергеем Сергеевичем в Советский Союз Лина Ивановна интересовалась деятельностью оперных театров — как профессиональная певица, которая думала о возможности встроиться в театральную жизнь. Сцена оставалась ее мечтой, она была артисткой по своему психологическому складу. В Дневниках конца марта 1927 года описано, как Станиславский приглашал ее в свой театр. Говорил: «Переезжайте в Москву и поступайте к нам» [5, 551]. И в воспоминаниях она рассказывает, что по приезде они со Станиславским общались и даже как бы дружили, однако никто ее в театр не взял. Целый ряд надежд, которые они оба с Прокофьевым каждый по-своему питали, завершился поражениями и разочарованиями, включая их развод.
В то же время, если оценивать итог этого решения с творческой точки зрения, думаю, раскрыться так, как Прокофьев сумел здесь, ему вряд ли удалось бы на Западе. По самым разным причинам: хотя бы потому, что продолжение западной карьеры потребовало бы отказаться от своей национальной идентичности, в наибольшей степени мимикрировать в чуждых условиях. Это выбор, который всегда стоит перед эмигрантами. Есть два пути: акцентировать в себе национальное начало и фактически «законсервировать» его или раствориться в чужой культуре. К последнему Прокофьев явно не был готов, при всем его знании языков и вовлеченности в социум — личностной и артистической. На страницах Дневника мы видим: чем дальше, тем больше его поражает неизбежное «заболевание» эмигранта — ностальгия.
— В книге вы приводите высказывание Прокофьева, относящееся к периоду создания «Египетских ночей», в котором он определяет роль музыки в драматическом спектакле как скорее служебную — она должна усиливать впечатление, а если сцена и без того убедительна, то не нуждается в музыке [11, 254]. Тем не менее впоследствии именно с драматическим театром были связаны его поиски нового музыкального языка: мелодекламации с «речитативами без нот, но с хвостами этих нот, указующими ритм» [11, 203]. Как случился этот переход?
— Он произошел в контакте с режиссерами. Его устремления, предвидение нового жанра, который синтезировал бы возможности музыки, театра и слова (создание собственного «Gesamtkunstwerk»), где-то пересеклись с задачами современного театра. Конечно, эти идеи шли из театра дореволюционного — 1910-х годов, но в авангардном советском театре 1920-х и первой половины 1930-х они получили новое воплощение. Советский театр этих лет опережал развитие европейского: главные события, касающиеся драмы, происходили именно в советской России. Этот общеизвестный тезис приходится иногда обновлять, поскольку информация слегка забывается и прошлое будто припорашивает зола времени. Но фактически все, что затем осуществлялось в немецком театре (например, Бертольт Брехт с его теорией эпического театра), было результатом влияния совершенно утопических идей советского театра.
Поэтому деятельность Прокофьева в драматическом театре развернулась именно в советской России. И этого, по-видимому, не могло по-настоящему произойти в той же Франции или Америке. Германия — не его культурный контекст, хотя он приезжал туда выступать, имел контракты с театрами. Прокофьев мало высказывался о немецкой музыке с того момента, как он оказался за границей.
Получается, что его творческая интенция и цели русского драматического театра где-то совпали. Видимо, это связано и с движением в том же направлении оперного театра. Можно было ожидать небывалых результатов, хотя бы от многочисленных совместных планов Прокофьева с Мейерхольдом, ни один из которых окончательно не воплотился.
— Читая книгу, я удивлялась тому, сколько у Прокофьева было неосуществленных театральных замыслов. Но почему при своей религиозности он так и не воплотил в музыке библейский сюжет по просьбе Иды Рубинштейн?
— Как и многие работники интеллектуального труда, он сильно зависел от денег. Если бы кто-то предложил ему осуществить замысел в другом месте и нашлись средства, то, конечно, он никогда бы не отказался. Там есть две причины: одна подспудная, а другая очевидная. Очевидная — это необязательность Иды Львовны, которая все время морочила ему голову. Переговоры продолжались годами: она могла вести себя как капризная богачка — назначить ему встречу и вдруг куда-то исчезнуть. И только потом из газет мы узнаем — а он, кажется, нет, — что она сбежала к своему возлюбленному Габриеле д’Аннунцио. Правда, возлюбленным он был в прошлом, но, как говорится, старая любовь не ржавеет. Она предпочла творческие планы с д’Аннунцио творческим планам с Прокофьевым, и это стало последней каплей. Он был, как все знают, человеком предельно пунктуальным, ценил свое и чужое время.
А подспудная причина, почему он несколько сопротивлялся предлагаемым ею сюжетам, — это слишком явно вело на уже проторенные дороги и тропы искусства не только десятых годов того столетия, но и даже девяностых предыдущего. Такой жгучий, пряный и душный модерн не был ему близок. Он понимал — стареющая Ида Рубинштейн остается верна своим прежним эстетическим идеалам. И надеяться на то, что она сменит его на что-то принципиально иное, было довольно трудно, почти немыслимо. Собственно, она и не сменила — в этом он оказался прав. Может быть, Прокофьев, с его прямотой и сильным характером, смог бы развернуть все дело, взяв в союзники тех же замечательных художников или драматургов, с которыми работал, чтобы как-то повлиять на ее ви́дение искусства. Впрочем, если это не удалось даже Дягилеву в контакте с более молодой Рубинштейн, предположение довольно-таки эфемерно.
— Какова судьба музыки Прокофьева к драматическим спектаклям в настоящее время и что с нею станет в будущем? Возможны ли театральные постановки или исполнение в виде сюит?
— Боюсь, что негативные факторы превосходят позитивные. Значительная доля автоцитат, на которые разошлась музыка неосуществленных постановок, — очевидный минус. Тем более когда эти цитаты попадают в оперы и оказываются намертво скрепленными с неким текстом. Музыка Прокофьева из неосуществленного спектакля Александра Таирова «Евгений Онегин», звучащая в «Войне и мире», уже впечатана в наше сознание с определенными словами, — трудно это ощущение образов связать с другим автором, сюжетом, героями. Или замечательный эпизод в «Дуэнье» — ария Дона Карлоса, которая первоначально была совершенно очаровательным по тону высказыванием Онегина о Татьяне. Это, конечно, два абсолютно разных героя: Дон Карлос — старый романтик, а Онегин примеряет на себя роль циника, но звучит одна музыка. Хотя различная инструментовка, контекст и подача делают свое дело. К сожалению, это может помешать тем, кто любит прокофьевское творчество и знает его.
Главная причина кроется даже не в том: понятно, что сюиты будут исполняться — потому он их и сделал. А воссоздание спектаклей — это, конечно, утопия. В качестве реконструкции обычно предлагается некая концертная театрализованная постановка, которую делал не Таиров или Мейерхольд, а человек заведомо иной эпохи (не будем касаться вопроса творческого масштаба). Обращено действо к другому зрителю, и, наконец, на сцену выходят совершенно другие актеры, — все это ставит крест на самой идее реконструкции постановок. Конечно, запись в этом смысле предпочтительнее. Мы не услышим актрису, равную Алисе Коонен. Это будет не та актриса — с иным представлением о театральном стиле, пафосе, принципах поэтической декламации и многих других вещах. Алиса Георгиевна была последней великой трагической актрисой русского театра. Сколько лет с тех пор прошло, ни одной претендентки на такое звание не появилось, так же как после смерти Николая Симонова не появилось величайшего русского трагика. Ушла эпоха. И сегодня, когда мы слушаем запись Коонен (в книге воспроизводятся по QR-коду два фрагмента из нее, а всего аудиофайлов около ста), это особенное ощущение. Мы должны отчасти примириться со стилем, по крайней мере, начать его уважать, воспринимать с абсолютным доверием — что не так просто, поскольку мы отучены от подобного преподнесения текста, сценической манеры. А писалось именно для этих позы, пафоса и декламации — одно от другого неотделимо.
К сожалению, мы должны констатировать, что непоставленные «Евгений Онегин» Таирова и «Борис Годунов» Мейерхольда — невосполнимая утрата. В 1960-х годах попытались ее восполнить. Анатолий Эфрос в Центральном детском театре ставил «Бориса Годунова», имея в виду мейерхольдовский замысел, недаром в качестве музыкального сопровождения он взял музыку Прокофьева. Этот спектакль записан, но прошло много лет, даже десятилетий, и когда мы его смотрим, нам приходится над собой работать, так же как при встрече с искусством Алисы Георгиевны Коонен. Непоставленный спектакль невозможно реконструировать хотя бы потому, что даже Мейерхольд и Таиров до конца не знали, как это должно быть. Для людей театра более чем очевидно: спектакль может обрести свои самые важные акценты и постановочные решения на первой или второй премьере, а иногда и после них. Спектакль — живой организм, он растет. И мы можем только предполагать, в какую сторону рос бы «Борис Годунов», который уже репетировался, и что еще было бы предложено дописать Прокофьеву Мейерхольдом.
Но даже приблизительно мы не можем этого представить в отношении «Евгения Онегина», который и не начинал репетироваться. До первой репетиции текст инсценировки уже претерпел так много изменений, что и впереди у него было бы приблизительно столько же. Они, конечно, обязательно коснулись бы музыки. К примеру, в Бахрушинском музее удалось найти клочок нот из материалов к «Борису Годунову» Мейерхольда — вторую хоровую партию некоего «Хора мальчиков». О нем ничего не сказано в стенограммах репетиций, но, оказывается, этот номер уже был написан, переписан и поступил в работу. Полной партитуры нет — мы только понимаем, что должна была возникнуть какая-то сцена. Или есть запротоколированный факт: Прокофьев уже всю музыку сдал и сыграл на труппе, они с Мейерхольдом обнялись и расцеловались, однако после этого режиссер вдруг задумывает некую квазиоперную сцену, вспоминая при этом «Дона Жуана», — опять-таки говорит о мелодекламации, то есть о чтении стихов на музыку, чуть ли не об оперном речитативе. В сданной Прокофьевым партитуре этого нет. Поэтому мне казалось важным восстановить как можно больше идей, названий — подводной части айсберга, без которой не было бы верхушки. Все, что не осуществлено, только упоминалось, тут же отбрасывалось, недолго обсуждалось или по каким-то причинам после достигнутых договоренностей было отвергнуто, — составляет предмет раздумий художника, в которых рождаются образы его будущих сочинений. Сказать о том, что не написано, так же важно, как о написанном.
— Если мы не можем восстановить эти спектакли, то музыка к ним важна для нас только в качестве «ступеньки» к более серьезным замыслам?
— Не только. Даже внутри одного спектакля есть музыка написанная и ненаписанная. И если собрать все, что мы знаем о замыслах и невоплощенных идеях, то запись музыки позволит нам включить фантазию и представить себе, как это могло быть осуществлено. Театр вообще обращается к фантазии, он «совершается» в голове зрителя. Действие на сцене — только триггер. В этом смысле я всегда рассматривала слушание записи как некий аналог чтения, когда нам дают описание природы и она возникает перед нашим мысленным взором, а не показывается кем-то во всей своей очевидности, во всех деталях. Это касается и того, как выглядят герои, как они существуют. Книга — повод войти в подобное пространство со своим миром. Ровно так же можно слушать музыку Прокофьева, написанную к неосуществленным спектаклям, — возможно, единственный способ возродить тот невоплощенный, ушедший в небытие театр.
— Какие документы и письма были опубликованы в книге впервые?
— Их довольно много. Я очень благодарна архиву Колумбийского университета (Нью-Йорк) за разрешение не просто работать с коллекцией, но и копировать документы. Конечно, к этой благодарности примешивается сожаление, что я не увидела еще ряд материалов: к тому моменту архив был разобран лишь на треть. Теперь с ним можно знакомиться по каталогу, приблизительно представляя себе, какие поднимаются темы и вокруг чего идет переписка, но ценность встречи с документом ничто не заменит. Поэтому в сносках книги довольно часто появляется ремарка «публикуется впервые». К примеру, известны заметки Прокофьева к партитуре «Египетских ночей»6, опубликованные Елизаветой Даттель [6]. Было две машинописных копии его комментариев: одна осталась у него, а другая уехала в СССР к Таирову. Но в РГАЛИ оказалась испорченная рукопись (тронутая огнем), и интересный и значительный фрагмент был восстановлен мною в соответствии с тем, как это было в действительности надиктовано Прокофьевым. Или в хронометраже указывается точное время фрагмента, который получил в сюите «Египетские ночи» название «Тревога». Этот эпизод длится, по мысли Прокофьева, всего одну минуту. А в существующих записях — намного дольше. Другой темп и другой образ. Опубликовано также письмо драматургу Полю Демази, где Прокофьев объясняет причины, почему не реализовался проект работы с Идой Рубинштейн над его трагедией «Юдифь»; примирительное письмо Бальмонта композитору, иллюстрирующее их отношения; полный текст синопсиса романа Андре Мальро «Удел человеческий» для спектакля Мейерхольда, тоже не состоявшийся; довольно загадочная телеграмма Зинаиды Райх, смысл которой я расшифровываю в связи с будущими совместными планами Мейерхольда и Прокофьева, и многое другое. Мне кажется, это важный взнос в прокофьевский эпистолярий, который рассеян, мало доступен, опубликован отрывками и не в соответствии с современными нормами. Думаю, для работы над творчеством Прокофьева нужно еще немало времени, чтобы хотя бы создать источниковую базу, описать ее. Пока я не вижу «отряда» людей, которые могли и хотели бы посвятить этому свою жизнь. А оно того стоит, видимо.
— Какие вопросы после написания книги все еще остались нерешенными?
— Их очень много. Они касаются не только музыки, но и психологического портрета Прокофьева. Меня огорчает, когда я слышу резкие суждения о его личности, категорически не совпадающие с моим ощущением. И тем более обидно то, что, как правило, они исходят от людей, которые плохо знакомы с его письмами или другими свидетельствами. Чем больше я погружалась в заочное общение с Прокофьевым, тем сильнее радовалась тому, какого хорошего я выбрала себе собеседника. Сколько у него было замечательных человеческих качеств, которые, к слову сказать, он не афишировал. Может быть, в этом его ошибка. Или в том, как он порой откровенно писал о своей ревности к чьему-то творческому успеху. Или о зависти, которую принято называть белой и которая, как говорил Пушкин, «сестра соревнования, следственно из хорошего роду». Почему-то ему это не прощается, хотя мы имеем дело с дневником и нас не просили туда заглядывать. Человек разбирался с собой, занимался выстраиванием своей личности, духовности, религиозности и мировоззрения. Мы же тычем в эти строчки, как будто наказывая его за искренность.
Другой момент — ему вменяется в вину семейная ситуация. Но я думаю, об этом нам всем лучше помолчать. Есть столько примеров более серьезных прегрешений, что это не подлежит оценке. Конечно, на его совести не лежит арест жены, и не она одна попала в эту мясорубку — вся страна там побывала. Странно обвинять в этом человека, который не мог ничем ей помочь.
Его честность в искусстве, стремление быть как можно более точным в выражении своих музыкальных идей, полностью посвящать себя работе — все это неоценимые качества. Даже его прямота в разговоре с коллегами, которая воспринималась как грубость, порой как несколько легкомысленно-оскорбительный тон, — на самом деле это была та же прямота, которую он ожидал от них в подходе к искусству.
Понятно, что ему пришлось пойти на некоторые уступки. Иногда они, видимо, были серьезными в художественном плане, когда он оказался уже в Советском Союзе. Но мы не можем до конца судить, что по-настоящему двигало его пером. Может быть, заблуждение веры, а может быть, желание обманываться, свойственное многим людям. Парадокс заключается в том, что некоторые его сочинения высочайшего художественного качества, такие как «Здравица», конечно, являются пугающим компромиссом по отношению к идеологии. Но как мы сегодня можем распутать этот психологический казус и до какой степени имеем право что-то ему предъявлять, вызывает у меня большие сомнения. Это были люди, воспитанные другой эпохой. Для нас же остается человек абсолютно преданный своему искусству, вечный труженик. Если посмотреть на огромное количество его детских нотных рукописей, становится понятно, что он с неистовой силой (и, наверное, подобного примера, кроме Моцарта, мы не найдем) писал тетрадь за тетрадью пьесы, которые производят впечатление какого-то графоманского всплеска. Но это взрыв таланта, который требует жертвы, и в жертву приносится сама жизнь. Надо понимать, что и финал этой жизни был очень тяжелым не только с точки зрения общей политической ситуации, но и физического состояния Прокофьева. Он болел с ранних лет: высокое давление вызывало страшные мигрени. Но человек вслушивался в мир, который звучал у него в голове. Это подвиг. На него мало кто способен, и за него многое можно простить.
— Кто, на ваш взгляд, лучший интерпретатор музыки Прокофьева? Каким исполнителям вы доверяете?
— Записи этих исполнителей представлены в моей книге — в аудиофайлах, доступных по QR-кодам. Если говорить о театральной музыке, то это двое Юровских — Михаил и Владимир. Владимира мы помним по живым концертам. Достойные работы — я считаю, у них обоих есть правильное понимание материала. И, конечно, Геннадий Рождественский — в его личности в каком-то смысле произошла реинкарнация Прокофьева. Думаю, Рождественский очень точно ощущал прокофьевскую природу. Они даже психологически сходны: склонность к ярко выраженному литературному стилю, к остроте высказывания; прямота, которая не всех радовала. Родство темпераментов слышно в музыке. Мне иногда кажется, что, хотя Рождественский проявил себя в разном репертуаре (как это и должно быть у большого исполнителя), Прокофьев был в числе самых близких его сердцу и любимых композиторов.
Когда я переслушивала много исполнений фортепианной музыки, открытием стали вроде бы давно знакомые записи Эмиля Гилельса. Наше поколение обожествляло фигуру Рихтера, она отодвигала Гилельса в тень. Притом что записи Рихтера прекрасны (они представлены и среди отобранных мною фрагментов), у Гилельса есть свое, абсолютно равноценное Рихтеру, с моей точки зрения, отношение к Прокофьеву и преподнесение его музыки.
— Если пофантазировать: каким мог бы стать театр Прокофьева, если бы он прожил дольше?
— Театр зависим от эпохи и от зрителя, и он меняется вместе с ними. Боюсь, у Прокофьева не было запаса жизненного времени, чтобы встретиться с театром иного формата. В 1950-х и первой половине 1960-х годов ему пришлось бы «договаривать» постулаты, которые были сформулированы на советской сцене в 1940-е годы, как это, собственно, и происходило с другими художниками. С середины и конца 1960-х годов возникли новые явления, но это был бы уже поздний Прокофьев. Захотел бы он вообще работать в театре? Не знаю. Он не был в прямом смысле слова театралом, он пришел в театр как композитор, а не как зритель. Как зрителя в драматическом театре его, по-видимому, мало что интересовало — он хотел быть участником. Не стоять в стороне, а быть в самой гуще событий. Захотел бы он контактировать с новым театром в уже солидном возрасте? Думаю, он отложил бы это в сторону и стал «договаривать» свои симфонии, может быть, сонаты и камерно-инструментальные сочинения. Если бы хватило сил, даже оперы.
Приведу один пример. Когда сравнивают две редакции оперы Шостаковича — «Леди Макбет Мценского уезда» и «Катерину Измайлову», — принято считать, что вторая редакция была компромиссом, чтобы опера шла на сцене. В определенном смысле, конечно, это так. Но присутствовало и раскаяние русского интеллигента, который хотел переделать какие-то моменты с намерением быть понятым новой аудиторией, — убрать сцену соблазнения (знаменитый кусок «порнофонии», как говорили американцы), посчитав это каким-то юношеским хулиганством, дерзостью, которая уже, может быть, казалась ему не очень уместной. Переделать антракты, переписать вокальные партии и так далее. Говорю как человек, который работает ответственным научным редактором в Новом собрании сочинений Шостаковича, — я много думала о той ситуации. Я поняла, что решение во многом принадлежало самому композитору. Была ли это «сдача советского интеллигента» своему времени? Отчасти да, но повлияло и взросление, и смена вкусов — не только его личных, но и аудитории. Недаром в эти годы он пишет ряд сочинений на стихи Евгения Долматовского — сегодня мы не можем воспринимать без оскомины подобный «сахар сахарович», а Шостакович искренне обращался к такой поэзии — видел, что она встречает отклик.
Художник имеет право на непонимание и неодобрение со стороны потомков, он идет своим путем. В его голове возникают странные сопоставления, схождения идей, но мы его за эту странность и любим. Гений — друг парадоксов, но не наш. Мы стремимся следовать четкой логике, что-то объяснять, а гении живут и действуют по-другому. В 1942 году, в разгар войны Прокофьев вдруг воспламеняется идеей переписать речитативы к моцартовскому «Дон-Жуану». Как логически это объяснить? А в конце 1940-х он думает написать оперетту. Насколько такая идея отвечает нашим представлениям о нем?
Предвидеть, куда бы он повернул, невозможно. Иначе он не был бы гением. Но думаю, что гений испытывает нормальное человеческое желание вступать в диалог со своим временем, с меняющейся публикой, всегда новой. С этим тоже, а не только с его внутренним развитием, связаны порой необъяснимые изменения в его музыке, которые нас удивляют.
Список источников
- Вишневецкий И. Г. Сергей Прокофьев. М. : Молодая гвардия, 2009. 703 с. (Серия «Жизнь замечательных людей»).
- Нестьев И. В. Жизнь Сергея Прокофьева. 2-е изд. М. : Советский композитор, 1973. 662 с.
- Нестьев И. В. Прокофьев. М. : Музгиз, 1957. 528 с.
- Прокофьев С. С. Дневник. 1907–1918. Paris : sprkfv, 2002. 813 с.
- Прокофьев С. С. Дневник. 1907–1933. Ч. 2: 1919–1933. Paris : sprkfv, 2002. 883 с.
- Прокофьев С. С. Египетские ночи. Музыка к сценической композиции. Партитура и переложение для фортепиано. М. : Советский композитор, 1963. С. 14.
- [Прокофьев С. С.] Сергей Прокофьев. 1953–1963. Статьи и материалы / сост. и ред. И. В. Нестьев, Г. Я. Эдельман. М. : Советский композитор, 1962. 384 с.; 2-е изд. М. : Музыка, 1965. 400 с.
- [Прокофьев С. С.] Сергей Прокофьев. Воспоминания, письма, статьи: к 50-летию со дня смерти / ред.-сост. М. П. Рахманова. М. : Изд-во Дека-ВС, 2004. 416 с.
- [Прокофьев С. С.] Сергей Прокофьев. К 110-летию со дня рождения. Письма, воспоминания, статьи / ред.-сост. М. П. Рахманова. М. : Государственный центральный музей музыкальной культуры имени М. И. Глинки, 2007. 286 с.
- [Прокофьев С. С.] С. С. Прокофьев: Материалы, документы, воспоминания / сост., ред. и вступ. ст. С. И. Шлифштейна. М. : Музгиз, 1956. 468 с.; 2-е изд. М. : Музгиз, 1961. 707 с.
- Раку М. Г. Время Сергея Прокофьева. Музыка. Люди. Замыслы. Драматический театр. М. : Слово/Slovo, 2022. 432 с.
- Рахманова М. П. Грогий — секретарь Прокофьева // С. С. Прокофьев: к 125-летию со дня рождения. Письма, документы, статьи, воспоминания / ред.-сост. Е. С. Власова. М. : Композитор, 2016. С. 112–127.
- Савкина Н. П. С. С. Прокофьев. Последний дневник // Русская музыкальная историография: прошлое, современность, перспективы. Сборник статей по материалам международной научно-практической конференции к 80-летию кафедры истории русской музыки / редколл. : И. А. Скворцова (гл. ред.), Н. В. Гурьева, И. В. Дынникова, Е. Е. Потяркина. М. : Научно-издательский центр «Московская консерватория», 2022. С. 325–336.
- Савкина Н. П. Христианская наука в жизни С. С. Прокофьева // Научные чтения памяти А. И. Кандинского. Материалы научной конференции. Москва, 5–6 апреля 2006 года. М. : Московская государственная консерватория имени П. И. Чайковского, 2007. С. 241–256. (Научные труды Московской государственной консерватории имени П. И. Чайковского. Сб. 59).
- Слонимский С. М. Симфонии Прокофьева. Опыт исследования. М. : Музыка, 1964. 230 с.
- Тараканов М. Е. Стиль симфоний Прокофьева. М. : Музыка, 1968. 432 с.
- Ярустовский Б. М. Симфонии о войне и мире. М. : Наука, 1966. 368 с.
- Bartig K. Composing for the Red Screen: Prokofiev and Soviet Film. Oxford : Oxford University Press, 2013. 228 p. DOI:10.1093/acprof:oso/ 9780199967599.001.0001.
- Morrison S. The People’s Artist: Prokofiev’s Soviet Years. New York : Oxford University Press, 2008. 491 p.
- Robinson H. Sergei Prokofiev: A Biography. Boston : Northeastern University Press, 2007. 584 p.
Фото предоставлено Мариной Раку
Комментировать